Мне бы надо встать, а я устал. Мне бы надо встать, но там отец. За маленькими детьми он умеет ухаживать лучше. С Машей ничего не случится. Я могу быть спокойным.

Духота и чернота на лестнице и в комнате. Ко мне подымается отец. Я слышу, как стучат его костыли. Он останавливается на лестнице. Он говорит, чтоб я спал, что он следит за дочкой.

Проходит много темных часов. А может, и мало. Но я просыпаюсь. Я чувствую, что-то произошло. Я сбегаю с лестницы.

Отчаянный крик. На полу сидит моя дочь и кричит. Она острижена наголо. Она вся покрыта красными пятнами. Она очень больна.

Я поднимаю ее, держу на руках. Что болит? Что болит? Но разве она может объяснить? Срочно надо что-то предпринять.

Вызвать врача? Скорую помощь? Но куда бежать? Где телефон? Где станция?

— Эх, отец, а я-то на тебя надеялся! Как же так? Я оборачиваюсь к нему. Он стоит тихий и беспомощный.

— Но я ничего не могу сделать. Разве ты не знаешь? Ведь я умер.

Глава XI

ОТЕЦ

Комдив злился. Левый ус его дергался. Нервно мигал огонек за закопченным стеклом керосиновой лампы. Огромные тени метались по стенам маленькой комнаты.

— Алехин, — говорил комдив, — надо пробиться к морю. Там нас ждут наши отряды. Поедешь на связь. Возьмешь с собой Артема и Ивана.

Четко повернувшись, я выхожу из комнаты. Я в новой шинели, на боку у меня болтается шашка. Я молодой, здоровый, двуногий. Под моими ботинками пружинит деревянный пол.

Я бегу через двор, прыгаю сразу на третью ступеньку пристройки и врываюсь к ребятам. Они сидят в креслах, перепоясанные пулеметными лентами. К ремням пристегнуты маузеры.

— Приказ, — говорю я, — в путь.

Наши кони оседланы. По узкой кривой улочке мы вылетаем в темную степь. Глухой стук копыт, и только ветер свистит в ушах. Низко пригибаются травы. Ночные птицы испуганно шарахаются из придорожных ям.

Мы проносимся вдоль притихших украинских хат, по пустым площадям разрушенных городов.

И снова степь, и только глухой стук копыт, и только ветер.

Встает солнце. Оно слепит глаза, но мы видим, как с холма навстречу нам спускаются белые цепи. Они спускаются на нас на рысях, сомкнув ряды, поблескивая оружием.

Глухой стук копыт и ветер. Только не повернуть, только не остановиться.

Цепи все ближе. Вот я различаю лица офицеров. Сухо блестят обнаженные шашки.

Мы врываемся в цепь — и она распадается. Кони отлетают в стороны, всадники падают наземь.

Мы огибаем холм и въезжаем в лес. Наши кони устали, нам хочется пить, а в лесу тихо и прохладно.

Мы останавливаемся у ручья, спешиваемся.

В котелке кипит вода, кони щиплют траву, я лежу на спине, положив под голову шапку, а надо мной белые березы тихо позванивают мелкими листьями. Мою щеку щекочет цветок иван-да-марья, и муравей, вскарабкавшись по стеблю, ползет по моей ладони. Я хочу его прихлопнуть, но потом осторожно сдуваю. Пускай живет!

Артем сыпет в котелок ржаную муку и соль. Иван вырезает узоры на палочке орешника.

— А что, ребята, не поспать ли нам? — говорит Иван.

— Да, хорошо бы, — отвечает Артем. — Но вот приказ…

Мы седлаем коней. И снова глухой стук копыт и только ветер. А впереди окопы. Они вспыхивают ружейными выстрелами. Мы все ближе. Я вижу, как пулеметчик вставляет новую ленту. Задергался черный ствол. Моя шинель дымится от пулевых пробоин.

Мы проскакиваем окопы. Останавливаемся. Оглядываемся. Позади тишина, и только белые березы позванивают мелкими листьями.

Мы проезжаем еще немного — и перед нами распахивается бескрайняя синева. Белые чайки и белые гребешки волн. И как не надоело морю тысячелетиями вздыхать, ворчать, ворочаться, шуршать галькой и биться о берег!

— Вот, — говорит Иван, — вот наши отряды. Прощай, Алексей.

— Почему, прощай? — спрашиваю я.

— Я пойду с отрядами, — отвечает Иван, — пробиваться к нашей дивизии. Меня убьют вон там, за тем пригорком.

— Прощай, Алексей, — говорит Артем, — я умру через год в Белгороде от сыпняка. А тебе пора в Москву.

Красная площадь. Луна, закутанная в лисий мех, зажигает миллионы снежинок. Тихо, как памятники, стоят синие деревья. Из Кремлевской стены выходят люди, которых я любил, которых я знал и с которыми работал. Они стоят все в серых шинелях, таких же, как у меня, дымящихся от пулевых пробоин. Я еду тихо, вытянувшись, как на параде, положив руку на эфес шашки. Люди у Кремлевской стены смотрят на меня, и я поднимаю правую ладонь к шлему.

На набережной я пускаю коня в карьер. Я скачу вдоль сугробов с узкими поперечными траншеями для пешеходов и вдруг резко останавливаюсь.

— Знаешь, Алексей, я давно хотела тебе сказать, — говорит мне черненькая девушка.

— Ты правильно сделала, Фаня, — отвечаю я. — Он хороший человек.

И снова я один в степи. А где-то канонада.

Я даю шпоры коню. Глухой стук копыт и только ветер, и вылетаю в дымное зарево атаки. Снаряды ухают, и на месте разрывов поднимаются черные земляные цветы. Справа от меня идет Артем. Впереди маячит взводный. Вдруг яркая вспышка, и все потонуло в пламени, и боль прошла через все тело, и повисли, выплыли из тумана стены и потолок моей палаты.

Надя сидела рядом на стуле. Она не заметила, что я открыл глаза. Она смотрела в окно и улыбалась.

— Надя, — сказал я.

Она не слышала.

— Надя, — сказал я.

Она вздрогнула, лицо ее изменилось, она нагнулась.

— Позовите врача, — сказал я.

Она поняла, что я хочу, и выбежала из палаты. Белый потолок заколебался, и пошел туман. Врача мне не дождаться. Больше я никого не увижу. Все.

Глава XII

СЫН

Старик в распахнутом, очень длинном пальто, в шапке, одетой небрежно и наспех, остановил меня.

— Где здесь почта? Ближайшая?

— Но боюсь, что сегодня закрыто.

— Разве?

— Да, — сказал я, — все закрыто. Идите на Центральный телеграф.

Но он слушал меня уже только из вежливости. Он поблагодарил и пошел. Шел он медленно и обреченно.

Я подымался по переулку. Фонари «по случаю праздника» были разбиты. Дома всосали в себя людей, и на темном теле квартала светились окна, как тусклые елочные стекляшки.

Дул теплый ветер, таял снег, и тишина вечера давила меня, и хотелось философствовать или сделать что-нибудь значительное, и вообще послать к черту праздники.

Бессмысленно, когда город штурмует винно-водочные отделы магазинов и в определенное время все разом поднимают бокалы и начинают наливаться алкоголем.

Стоят огромные дома, излучая свет, музыку, веселье. Но если скинут покров стен, то зрелище предстанет необычайное. Во всех домах, на всех этажах одинаково расположены комнаты, кровати, столы, ванны, унитазы. Всюду звон рюмок, бессмысленная болтовня, лихорадочное пожирание закуски, старые анекдоты, сплетни и одни и те же песни. Люди, обычно такие не похожие друг на друга, под Новый год становятся одинаковыми. Почти одновременно на всех этажах отодвигаются столы, начинаются танцы, потом гости расходятся, а хозяева (словно чертик какой-то нажимает на рычаг) начинают одновременно зевать, тушить свет, раздеваться (весь дом торопливо сбрасывает одежду на стулья) и, наконец, — о радость! (чертик опять нажимает на рычаг) — спать!

В эту ночь хорошо сидеть одному и работать.

Но в последний момент приходит жена или раздается звонок по телефону — и ты мчишься впереди собственного визга в такую же, как и у всех, компанию, бессмысленно болтаешь, вспоминаешь бородатые анекдоты, сплетничаешь, поешь старые песни, танцуешь с толстыми дамами — в общем, веселишься.

Утром тебя мутит, или ты долго не понимаешь: кому это все было нужно? Потом ты шляешься по улицам, идешь смотреть кинохронику, отсыпаешься. Вечером бежишь за четвертинкой и возвращаешься рысцой по безлюдному переулку, и тут-то на тебя нападает охота философствовать, и тебе становится грустно (то есть происходит размягчение мозга), и ты встречаешь старика, который вдруг вырывает тебя из твоего личного мира, и тебе хочется помочь этому человеку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: