Рассуждать о недавно прочитанных книгах — затея весьма удачная. Однако можно возразить, что это довольно-таки сурово по отношению к аудитории. Но не желая кого-либо обидеть, осмелюсь держать пари, что рассуждать о книгах — занятие более интересное, чем просто точить лясы. Безусловно, о прочитанных книгах следует говорить с определенной долей такта и осмотрительности. Упоминание о работах Лэнга вызвало у меня ряд мыслей, приведших к этим замечаниям. Однажды за table d'hote[13] или где-то еще я встретил человека, сказавшего несколько фраз по поводу исторических окаменелостей в долине Соммы. Я знал все, что имеет к этому отношение, и продемонстрировал свои знания. Затем я мимоходом упомянул о каменных храмах на полуострове Юкатан. Это была тема, которую он тут же подхватил и развил далее. Он вспомнил о древней цивилизации в Перу. И тут я в свою очередь не уступил ему. Я сослался на феномен озера Титикака. И он все знал по этому вопросу. Он говорил о человеке четвертичного периода. И опять мы были на равных. Каждый из нас все более удивлялся обширности и точности информации другого. Но вдруг меня осенило: „Вы читали Сэмю-эля Лэнга?“ — воскликнул я. И действительно это произошло и со мной. Мы приводили друг другу массу аргументов, и все наши знания были почерпнуты из одного и того же источника.

Простой намек на научную мысль и научные методы придает величайшую привлекательность произведениям в любой области литературы, как бы далека она ни была от истинно научных исследований. Рассказы Эдгара По, например, многим обязаны такому воздействию, хотя в данном случае намек — чистейшая иллюзия. Жюль Верн также достигает восхитительно правдоподобного эффекта в изображении самых неправдоподобных вещей благодаря искусному применению весьма значительных и подлинных знаний о природе. Но наиболее изящно это украшает малую форму эссе, где прихотливые мысли влекут за собой аналогии и примеры из реальной действительности, где одно оттеняется другим, а их комбинация составляет для читателя особую пикантность.

Где еще могу я найти более убедительные примеры в пользу сказанного, как не в этих трех маленьких томиках, составляющих бессмертную серию Оливера Уэнделла Холмса? Это „Самодержец“, „Поэт“, „Профессор за обеденным столом“. В них проницательная, возвышенная и тонкая идея автора постоянно подкрепляется аллюзией или аналогией, что говорит об обширных и истинных знаниях автора. И какие же это произведения! Сколько в них ума и остроумия, великодушия и терпимости! Если бы на Елисейских полях можно было выбирать себе по душе философа, как полагали в древних Афинах, то я, безусловно, присоединился бы к группе тех, кто с улыбкой внимал по-человечески теплым и добрым словам бостонского мудреца. Думаю, что постоянное влияние науки, особенно медицины, которой отданы мои студенческие годы, сделало книги Холмса столь притягательными для меня.

Никогда я еще так не понимал и не любил человека, которого никогда не видел. Встретиться с ним стало целью моей жизни, но по иронии судьбы я приехал в его родной город именно в момент, чтобы успеть возложить венок на его свежую могилу. Перечитайте книги Холмса снова и посмотрите, не удивит ли вас главным образом их соответствие духу современности. Подобно стихотворению Тенни-сона „In Memoriam“, они представляются мне трудом, вдруг неожиданно достигшим полного звучания на 50 лет ранее своего срока. Едва открыв наугад любую страницу Холмса, вы сразу же найдете отрывок, где видна широта его кругозора, меткость выражений, исключительное умение находить шутливые, но заставляющие поразмыслить аналогии. Вот перед нами пример, не более удачный, чем многие другие, в котором представлены все эти качества:

„Безумие нередко является логическим ходом мысли сложного ума, однако чересчур перегруженного. Хорошая мыслительная машина должна разрушить собственные колесики и рычажки, если на них неожиданно нагружается то, что может остановить или повернуть вспять их движение. Слабый ум не аккумулирует в себе силы, достаточной, чтобы причинить вред самому себе; глупость часто спасает человека от сумасшествия. В психиатрических лечебницах мы постоянно встречаем людей, попавших туда вследствие того, что называется умственным расстройством на религиозной почве. Признаюсь, что думаю о подобных людях лучше, чем о многих других вне таких заведений, которые придерживаются указанных выше воззрений и которые соображают неплохо и жизни весьма радуются. Любой хороший человек может сойти с ума, если станет придерживаться определенных воззрений. Все грубое, безжалостное, жестокое; все, что делает жизнь безысходной для большинства людей, а возможно, и для всего рода человеческого; все, что допускает неотвратимость уничтожения инстинктов, дарованных, чтобы ими управлять, — неважно, как вы все это называете, и неважно, факир, монах или священник верят во все это, если позволяют себе подобное, — все это любого нормального человека приводит к безумию“.

В этом отрывке заключена не только изрядная доля изящной полемики, имевшей место в „скучные пятидесятые“, но в не меньшей мере и мужество университетского профессора, осмелившегося высказать свое мнение.

Полагаю, что как эссеист Холмс стоит выше Лэма, поскольку его произведениям присущ аромат истинных знаний и практического знакомства с проблемами и делами, которые возникают в жизни, чего не хватает странному лондонцу. Не думаю, что последнее является более редким качеством. Среди моих книг есть „Очерки Элии“. Вы видите, что эту книгу много раз брали в руки. И не потому, что Лэма я люблю меньше других, а Холмса больше. Произведения и того и другого замечательны, но последний всегда затрагивает во мне что-то такое, что находит отклик в моих собственных мыслях.

Эссе всегда должно быть жанром литературы, в чем-то вызывающим неприятие, пока, однако, его не коснется рука искусника. Эссе слишком напоминает школьные сочинения на заданную тему времен нашего детства. Даже Стивенсону, которым я восхищаюсь, трудно удержать внимание читателя на протяжении серии таких эссе, украшенных его оригинальной мыслью и прихотливым оборотом фразы. Его „Люди и книги“ и „Virginib us Puerisque“[14] являют собой ярчайшие примеры того, что может быть достигнуто, невзирая на неотъемлемую и неизбежную трудность поставленной задачи.

А его стиль! Если бы только Стивенсон понимал, каким прекрасным и выразительным был его собственный, дарованный ему Богом от рождения, стиль, он никогда не прилагал бы столько усилий, чтобы выработать другой! Грустно читать весьма известный рассказ о его попытках подражать то одному писателю, то другому, что-то приобретая, но и что-то теряя в поисках самого лучшего стиля. Самое лучшее — это всегда самое естественное. Когда Стивенсон превращается в сознательного украшателя, которым восхищались столь многие критики, то он напоминает мне человека, скрывающего данные ему от природы локоны под париком. Когда Стивенсон становится манерным, его дарование меркнет. Но если он остается верным своему собственному высокого достоинства английскому языку, на котором говорят в Южной Шотландии, с крепким словцом и короткой отрывистой фразой, то я не представляю себе, с кем еще в наши дни мы можем сравнить его. В этой ясной и простой фактуре удачное слово сверкает, точно отшлифованный драгоценный камень. Истинный стилист, по словам Бо Бруммеля, подобен хорошо одетому человеку — он одет так, что никто и не обратит на него внимания. Момент, когда вы начинаете замечать стиль человека, указывает, вероятнее всего, на то, что тут что-то не так. Кристалл затуманивается — внимание читателя переключается от сути дела на художественную манеру автора, от предмета, изображаемого автором, на самого автора.

У меня нет Эдинбургского издания Стивенсона. Если бы вы захотели подарить его кому-нибудь, то я был бы последним, кто посоветовал бы подобное. Возможно, в конце концов я предпочел бы иметь Стивенсона в разрозненных томах, а не в одном полном выпуске. Лучше меньше, да лучше. И это относится к большинству писателей. Уверен, что друзья Стивенсона, которые чтут его память, имели серьезные и специальные указания, как публиковать это полное Эдинбургское издание. Не исключено, обо всем было условлено еще до его горестного конца. И все же, вообще говоря, я полагаю, что самую большую пользу принесет писателю тщательный отбор его произведений перед их публикацией, прежде чем они будут подвержены переменчивым веяниям времени. Каждый слабый росток тут, каждый незрелый побег должны быть удалены, а лишь сильные, здоровые, выдержавшие непогоду ветви оставлены. Тогда и все дерево будет стоять долгие годы. Какое же неправильное впечатление об истинном Стивенсоне сложится у нашего требовательного внука, если ему случится заглянуть в любой из полудюжины этих эдинбургских томов! Наблюдая за его рукой, неуверенно скользящей по книгам, как мы будем молиться, чтобы она остановилась на наших любимых книгах — „Новых арабских ночах“, „Морском отливе“, „Потерпевших кораблекрушение“, „Похищенном“ или „Острове сокровищ“! Эти книги никогда не утратят своего очарования.

вернуться

13

Табльдот — общий обеденный стол (в ресторанах, гостиницах)

вернуться

14

Девушкам и юношам (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: