– Сбесился ты, что ли? – усмехнулся Лаврентий, присел на корточки и потрепал волка по брюху. – Не годится тебе так на людей выскакивать. Чай, другой-то разбираться не будет – застрелит да на шубу пустит… Ишь, разыгрался, дурак, ровно собачонка…
Сзади хрустнула ветка. Лаврентий резко обернулся и увидал еще двух волков.
Волчонок-подросток, когда человек взглянул на него, сперва сел, после лег, нервно облизываясь. Второй, постарше, уселся, широко ухмыляясь, оглянулся, снова посмотрел на Лаврентия. Преданно. Почти нежно.
Из чащи медленно вышла поджарая волчиха. У нее в пасти висел большой заяц с перекушенным горлом. Волчиха медленно, крадучись, подошла к самым ногам Лаврентия, положила зайца на землю рядом с ним и уселась с таким видом, будто ждала чего-то.
Ни на что это было не похоже.
Лаврентий нагнулся и потрогал зайца. Заяц был еще теплый. Волчонок снова облизнулся.
– Вы чего же, – спросил Лаврентий, обращаясь, в основном, к здоровенному волку, которого гладил, и который уже успел подойти и сесть рядом, и к волчихе, – чего же, это вы мне зайца принесли, что ли?
Волчиха подсунулась и ткнулась холодным носом в его ладонь. Волчонок взвизгнул и прыгнул передними лапами Лаврентию на плечи, как прыгает собака, чей хозяин возвратился из долгой отлучки.
Лаврентий погладил волчонка по спине – и тут сообразил, что стоит в окружении волчьей стаи. Это было бы страшно, если не было бы так нереально: волки рассматривали Лаврентия, как простой люд смотрит на генерала – восхищенно и трепетно, с благоговейным ужасом, не смея подойти ближе. В их поведении чувствовалась непонятная разумность.
Лаврентий ощутил прикосновение мягкого теплого меха. Взглянул – и увидел, как его первый знакомец, держа в зубах тушку зайца, тычет ею Лаврентию в руку. Рассмеялся.
– Благодарствуй, – сказал, стараясь казаться серьезным, перехватывая зайца за задние лапы. – Порядочный заяц. Ишь, тяжеленный…
Волк улыбнулся, сверкнув клыками, и прижался к его ногам. Лаврентий погладил его по голове между ушей, чувствуя в душе небывалый покой и жаркую радость. Он поднял зайца и махнул ножом – голова зайца отвалилась, как будто в нем вообще не было костей. Лаврентий поднял голову и протянул волку на раскрытой ладони.
Волк потупился и отвернул морду.
– Ну не обессудь, – сказал Лаврентий, нагибаясь, – приневолься. Не обидь меня.
Волк вздохнул, взял заячью голову у него из рук и деликатно, не торопясь, схрупал.
– Ах ты… каторжник! – рассмеялся Лаврентий. – Ты, что ли, ихний атаман, а, бродяга?
Волк смотрел, улыбаясь. Лаврентий присел на корточки – и волчья стая расселась и улеглась вокруг.
– Поговорим, что ли? – спросил Лаврентий.
Вожак облизал усы и мотнул головой. Жест был так отчетлив, что Лаврентий переспросил:
– Что, что?
Волк снова повел мордой, указав носом на нож у Лаврентия в руке. На лезвии ножа черным огнем горела вытравленная волчья голова.
– Ах, вон оно что… – пробормотал Лаврентий, снова начиная чувствовать, что грезит наяву. – Так вы, стало быть, из-за ножа этого…
Волк фыркнул и дернулся настолько отчетливо отрицательно, что этого просто нельзя было не понять. Волчица вытянула морду и принялась лизать Лаврентию руки. Волки обступили его со всех сторон – он чувствовал влажный жар их дыхания и их любовь и доверие совершенно одинаково. Кожей.
– Нет? Не нож, нет?
А что ж тогда?
Как этот день быстро сворачивался в ночь…
Не успел разгореться день, не успело посветлеть небо – как уже сумерки принялись жадно сгущаться, наползали из леса, будто глотали деревню, будто слизывали избы, плетни, сараи, черные силуэты деревьев… Только тусклые огоньки окошек и яркий фонарь у Силычева трактира оказались им не по зубам – светились в сумраке желтыми глазами, будто ждали чего-то. Дождались. Чем больше темнело, тем становилось холоднее – а когда окутала Прогонную ненастная темень, странные всадники вылетели из-за поворота на тракт, пролетели мимо затаившегося леса, пронеслись невидимые по деревне, оставляя за собой шлейф жуткого холода, и пропали.
Было тех всадников пятеро; кони их, серо-белесые, в цвет мутных зимних небес, с развевающимися снежными гривами, с лету врезали стальные лезвия подков в усталую плоть дороги – и там, где копыта касались земли, ложился лед, расползался острыми звездами, сковывал землю в лужах дождевой воды… Белые плащи всадников плескались от стремительного ветра. Дыхание их было холодно, как снег, холоднее снега – и в воздухе установилась мертвенная ледяная прозрачность. Припозднившийся возчик их не видел – но вздрогнул от внезапного цепенящего страха, когда призрачный конь пролетел насквозь его телегу, просочился туманом, миражом, струйкой поземки – а потом жуткий холод заставил возчика запахнуть плотнее тулуп, хлопать себя по бокам рукавицами, шмыгать озябшим носом… Думать о чарке водки или, хотя бы, чашке чаю…
Егорка вышел за ворота их встретить. Симка увязался за ним, смотрел заворожено, как длинные хвосты ледяного ветра завиваются за конями – и вцепился в Егоркину руку, горячую в холоде сумерек, когда один всадник, чуть придержав поводья, крикнул:
– Привет, лешаки! Зима идет!
– Привет, вестники! – крикнул Егорка в ответ. – Доброй зимы!
– Доброй зимы! – отозвалось холодным эхом пять голосов и затихло в грохоте копыт.
«Кто это? – спросил Симка широко раскрытыми глазами, засунув озябшие руки Егорке за пазуху.
– Снежные воины, – сказал Егорка с мечтательной полуулыбкой. – Гонцы от самого Государя. Чуешь, как холодно стало? Вот, несут, стало быть, морозы, несут метели, лес засыпают снегом, сковывают льдом…
«Зачем? – поежился Симка. – Чай, лучше, когда тепло-то, к чему ж они зиму делают?»
Егорка обнял его за плечи, увел в избу. Матрена ушла еще засветло; в избе было тихо, очень тепло, жарко горела печь, кипели в чугунке щи с сушеными грибами, пахло лесом, молоком и дымом – живо и чудесно. Симка присел перед печным устьем на корточки, протянул руки к огню. Сытая Муська дремала вполглаза на лежанке, а на полу возле печи серыми катышками возились мыши.
«Зачем холода, Егорушка? Небось, не людям только, а и зверям, и птицам не сладко зимой-то…»
– Мир засыпает, Симка. Земле-то, чай, тоже отдохнуть надо – вот хранители ее снегом и укрывают, ровно одеялом. Звери спать ложатся – медведь в берлогу, сурки с бурундуками – в норки под землю…
«Как же медведь спит всю зиму? Как же ему есть во сне? Лапу сосет? Неужто лапа у него вкусная такая? А сурки тоже лапу сосут?»
Егорка рассмеялся, легонько стряхнул с сапога мышонка, который карабкался по ноге.
– Рассказать-то сложно будет мне… Ведь медведь-то лапы не сосет, а уж сурки и подавно. Что лапы? Звери-то за лето разъедаются да жиреют, а зимой не едят ничего… как сказать…тощают помалу… да это сон такой… цепенеют. У них-то, у зверей, и сердца медленнее бьются, и кровь медленней ходит по жилам…
«Отчего?»
Егорка замялся.
– Не умею я объяснить, Симка. Давай лучше сыграю песенку. Послушаешь – поймешь, не умом, а чутьем, как лешак.
Симка кивнул. Егор вынул из футляра скрипку. Тонкая зимняя мелодия поплыла по избе, и были в той музыке холод и покой, ледяной сон усталой земли. И заслушавшийся Симка сам стал спящим лесом, медведем, белкой, вьюгой – душой постигнув это медленное таинство, этот сон, похожий на смерть, но отделенный от смерти тоненькой струйкой живого тепла, омывающего едва стучащее сердце мира…
Музыку прервал резкий стук распахнутой двери. Егор и Симка оба вздрогнули и повернули головы – в дом ввалилась Матрена. На ее красном лице блуждала пьяная улыбка, а запах водки перебил тут же все тонкие запахи в избе.
– Симка, дай чаю! – крикнула Матрена.
Симка схватил со стола чашку, протянул – его лицо напряглось и щека нервно дернулась, блаженного покоя как не бывало.
– Мамка, ты ж… ну пошто ж… водку-то… к чему?
Матрена грузно плюхнулась на скамью и принялась жадно хлебать чай, отдуваясь, фыркая, ухмыляясь, шаря рассеянным взглядом по избе.