Пушкин, очевидно, предполагал, что девушка проживёт в Москве до родов, а после того отправится в Болдино, то есть в Нижегородскую губернию. Что отправка в Болдино должна была состояться после родов, видно из просьбы, чтобы Вяземский, живущий в Москве, позаботился о «будущем малютке» и отправил его «хоть в Остафьево».
Так понял Пушкина и Вяземский, — но с его планом не согласился. 10 мая он отвечает:
«Сей час получил я твоё письмо, но живой чреватой грамоты твоей не видал, а доставлено мне оно твоим человеком. Твоя грамота едет завтра с отцом своим и семейством в Болдино, куда назначен он твоим отцом управляющим. Какой же способ остановить дочь здесь и для какой пользы? Без ведома отца её сделать этого нельзя, а с ведома его лучше же ей быть при семействе своём. Мой совет: написать тебе полу-любовное, полу-раскаятельное, полу-помещичье письмо блудному твоему тестю, во всём ему признаться, поручить ему судьбу дочери и грядущего творения, но поручить на его ответственность, напомнив, что некогда, волею Божиею, ты будешь его барином и тогда сочтёшься с ним в хорошем или худом исполнении твоего поручения. Другого средства не вижу, как уладить это по совести, благоразумию и к общей выгоде. Я рад был бы быть восприемником и незаконного твоего Бахчисарайского фонтана… Но оно не исполнительно и не удовлетворительно. Другого делать, кажется, нечего, как то, что я сказал, а во всяком случае мне остановить девушки (ou peu s’en faut[276]) нет возможности».
Дальше идут дела литературные. Однако из этого письма мы узнаём очень много. Во-первых, то, что девушка в Москве не осталась, а была отправлена в Болдино. Во-вторых — что она ехала не одна, а с отцом и «семейством». Вряд ли в состав «семейства» входила мать: о матери Вяземский не сказал бы «семейство». Вернее всего, это были братья и сёстры, девушка же была полусирота, матери у неё не было. Третье обстоятельство, усматриваемое из письма Вяземского — это то, что отец ещё как будто не знал о беременности дочери, и неудобно было разлучать его с ней без объяснения причин. Следовательно, по мнению Вяземского, объяснения были неизбежны. Вяземский и советовал Пушкину сделать это в виде «полу-раскаятельного, полу-помещичьего» письма, с обещанием или с угрозою в будущем рассчитаться, смотря по поведению «блудного тестя». Однако из того обстоятельства, что Вяземский сам «живой чреватой грамоты» Пушкина не видал и письмо было доставлено не самой девушкой, а её отцом, — Вяземский всё дело представил себе несколько иначе, чем было в действительности. В этом недоразумении нам ещё придётся разобраться, пока же вернёмся к рассказу.
Письмо Вяземского задержалось, шло медленно. Не получая ответа на своё письмо, посланное с девушкой, Пушкин вновь пишет Вяземскому довольно пространное и весёлое письмо, где между прочим спрашивает: «Видел ли ты мою Эду?[277] вручила ли она тебе моё письмо? Не правда ли, что она очень мила?»
Но вскоре за тем он получил письмо Вяземского, согласился с его доводами и 27 мая отвечал: «Ты прав, любимец Муз, — воспользуюсь правами блудного зятя и грядущего барина и письмом улажу всё дело…»
На этом история обрывается. Письмо «блудного зятя и грядущего барина» до нас не дошло. Какова была дальнейшая судьба этого семейства — мы не знаем. Дожила ли героиня истории до родов? Благополучно ли родила? Мальчика или девочку? Где после жила и долго ли? Что сталось с ребёнком? Ничего не известно. Ни в переписке Пушкина, ни в рассказах и бумагах его современников обо всём этом нет больше ни намёка. Даже имя её не сохранилось. И мать, и ребёнок — как в воду канули.
А может быть, так и было?
Да, может быть, так и было.
Однажды немец Генслер написал пьесу «Donauweibchen»[278]. В самом начале XIX столетия некий Николай Краснопольский переделал Генслерово творение, перенеся действие пьесы на Русь, русифицировав имена, кое-что пропустив, кое-что прибавив. В конце концов получилась у него «Леста, Днепровская русалка, опера комическая, в трёх частях». Опера эта, сбивающаяся то на феерию, то на водевиль, была поставлена в Петербурге: первая часть в 1803 году, вторая — в 1804-м, третья — в 1805-м.
У тогдашней публики «Днепровская русалка» имела большой успех. Некоторые отрывки из неё стали весьма популярны и долго распевались повсюду. В 1823 году, пишучи вторую главу «Онегина» и изображая атаки провинциальных невест на Ленского, Пушкин рассказывает:
Эта песня «Приди в чертог ко мне златой» — одна из арий в первой части «Днепровской русалки», что Пушкин и указал в примечаниях к своему роману.
В 1817–1818 годах, живя в Петербурге, Пушкин усердно посещал театры. Не знаю, однако, ставилась ли в те годы «Днепровская русалка» и был ли Пушкин на её представлении. Из того факта, что в 1823 году он в указанном примечании к «Онегину» точно обозначил происхождение арии «Приди в чертог ко мне златой», — можно заключить лишь то, что опера Краснопольского была ему известна. Может быть, он видел её в театре, может быть, читал, так как «Днепровская русалка» не раз была издана до 1823 года. Из того, что он вкладывает арию в уста комически изображаемой девицы, можно вывести предположение, что и вообще его отношение к «Днепровской русалке» было ироническим.
Но вот, как бы то ни было, несомненен тот факт, что, забыв на время о «Днепровской русалке», — Пушкин впоследствии вновь возвращается к ней и дарит её весьма пристальным вниманием. Несомненным и очевидным влиянием «Днепровской русалки» отмечены три произведения Пушкина: отрывок «Как счастлив я…», «Яныш королевич» (одна из «Песен западных славян») и наконец «Русалка», одно из выдающихся произведений Пушкина, — «Русалка», которой он не закончил, но над которой трудился и думал, по-видимому, несколько лет, до самой смерти: в свой последний приезд в Москву, в мае 1836 года, он привозил с собой черновик «Русалки» и читал его Нащокиным.
Зачем же нужно было знаменитому и великому Пушкину заимствовать сюжет и даже некоторые подробности у безвестного и бездарного Краснопольского? Зачем было богачу занимать у нищего? Разве у самого Пушкина не хватало сюжетов? Разве он сам не составил списка задуманных драм, «Ромул и Рем», «Беральд Савойский», «Влюблённый бес», «Курбский»? Почему не обратился он к этим сюжетам, — а трудился над «Русалкой», которая прежде всего вызовет злорадные упрёки в заимствовании, — да ещё у кого? У какого-то Краснопольского.
Мне кажется, мы достаточно, в общем, знакомы с пушкинской психологией, чтобы ответить на эти вопросы.
Пушкин, прежде всего, никогда не принадлежал к тем писателям, которые способны заниматься «сюжетом ради сюжета». Он всегда писал для себя, то есть писание было для него формой раздумия и исповеди. В основе каждого пушкинского произведения лежит всегда какой-нибудь философский, моральный или исторический вопрос, — который у него и разрешается в процессе создавания вещи. Никак не мыслимо допустить, чтобы Пушкин мог годами работать над «Русалкой» — единственно ради того, чтобы получше написать то же, что Краснопольский написал похуже. Если Пушкин взялся за «Русалку» — значит, она ему была не сюжетно, а внутренно важна и близка; значит, с этим сюжетом было для него связано нечто более интимное и существенное, чем намерение литературно состязаться с Краснопольским. Скажу прямо: «Русалка», как весь Пушкин, — глубоко автобиографична. Она — отражение истории с той девушкой, которую поэт «неосторожно обрюхатил». Русалка это и есть та безымянная девушка, которую отослали рожать в Болдино, князь — сам Пушкин.