Тут все засмеялись, и я засмеялся.
А как замолчали, другой стал рассказывать. Он на Алтае побывал. Утки там на высоких деревьях в дуплах, говорит, утят выводят. Но ему не поверили.
И правда чудно: утка — и вдруг на дереве сидит, мало что сидит, а и утят выводит.
Старик Ручкин терпел-терпел, а потом заговорил. Знает, что не поверят, а заговорил.
— На охоте быть — не книжки читать, — говорит. — Происходят вещи странные и случаи, которые, может, один раз в сто лет случаются и, конечно, не в городе или в деревне, а в лесу. Потому домашний человек лесному охотнику и не поверит. А не поверит потому, что в избе — разве что одни бабы да тараканы, и случаев никаких быть не может. Знаете ли, как я лисицу однажды убил и потом штук сорок их перехлопал по этому моему способу? Вижу — лисица. Я — раз! На башку становлюсь. А ногами медленно повожу из стороны в сторону. Стою я так — ноги кверху. Лисица удивилась, прибежала посмотреть. Я — раз! — опять перевернулся, ружье в руки и убил лисицу.
Тут загалдели все, захохотали. Ха-ха-хо-хо-хо! Ай да Ручкин! Ну молодец!
Кто за живот схватился — хохочет, кто стонет прямо.
— А в Дальневосточном краю, — говорит Ручкин, — хороша охота на тигра. И я как егерь казенный был, и был мне почет, и, кроме того, под моим началом полвзвода солдат ходили для охоты. И ежели где я тигра увижу, очень просто делаю. Три человека впереди, три человека за ними, потом я становлюсь, за мной остальные, значит. И как тигр прыгает, то передние его все враз на штыки принимают и держат. Шесть человек, все молодцы, гвардия. А шатаются, — потому тигр с лошадь. Потом я не спеша выцеливаю и стреляю в тигра. Его на землю бросают, и сзади меня кто был — все на него, и штыками у земли держат. Мертвый тигр еще часа три бьется и живого даже опаснее, потому что у него глаза закрыты и не знаешь, куда он прыгнет. А тигр куда смотрит, туда и прыгает.
— Да брось-ка ты врать-то! — из темноты закричал кто-то с печи. — Хоть бы ты, Ручкин, врал-то почище. Где тебе тигров стрелять! Он, братцы, коровы раз испугался, так насилу жив остался. Мы компанией с ним медведя на овсе дожидали. Ночью дело было. Залегли в кустах у поля, друг от друга шагах в двадцати. Ну и слышим: чавкает кто-то, — пришел, значит. Потом вдруг сучья затрещали: елка там стояла, елка эта закачалась. Я думаю: с чего же это медведь на елку полез? А это Ручкин! На самую вершину залез и ружье бросил. «Не стреляй, — орет, — это я!» А это и не медведь пришел, а корова в овсы забрела, — а он не разобрал и полез со страху, значит, на небо.
— Я объяснял, — закричал Ручкин, — объяснял сколько раз, что от коровы и полез на лесину, и никакого страху, кроме храбрости, перед всеми медведями у меня нет и не будет. А коров вот боюсь. Потому она дура, корова, и стрелять ее нельзя, и расскажу поэтому вам случай, почему я их боюсь, только не орите. Я прямо скажу — не стыжусь этого страха, потому находился я перед смертью из-за окаянной из-за коровы. И этот случай был тоже вроде собачьего гипноза. Потому, куда я — туда и корова, куда я — туда и корова.
«Иду я в лес, в полдень было дело. Думаю, приду в лесок, посплю, жара спадет и стану пощелкивать кого надо. Собака моя, ирландский сетер Геродот, впереди. Вдруг, откуда ни возьмись, корова. Петруни Мишихина корова, рыжая. Хвост задрала, глаза дикие, пена изо рта — и на собаку! Ну как паровоз какой! Чисто сумасшедшая корова! Потом на меня! Я от нее к изгороди. Изгородь перелез. Ну, думаю, хорошо, что хоть изгородь близко случилась. Я в годах уже, бегать мне будто и не под стать. А эта корова с разбегу — раз! — ногами передними взбрыкнула к небу, хвостом повернула, задом отпихнулась — перескочила изгородь! Ну как заяц! И опять на меня! Я от нее к лесу. А до леса далеко. Я направо — она направо, я налево — она налево, куда я — туда и она! Рассердился я совсем. Застрелю, думаю, тебя, подлюгу, вот добёгу до леса, вокруг ближнего дерева отурюсь и запалю тебе, стерве, в лоб, хоть ты и знакомая мне корова Петруни Мишихина. Бегу я, а она всё наседает сзади, всё наседает. Вдруг я — фаз! — упал, споткнулся. И ружье у меня вылетело из рук. А корова совсем уже надо мной сопит. Я и ружье не поднял. Ходу от нее. До дерева только добежал. Она сзади чуть меня рогами не проткнула. И вот тут пошло! Я вокруг дерева бегаю, а она за мной. Я в одну сторону — и она за мной, я в другую — она за мной. Солнце снижаться стало, а я все бегаю. Три часа бегаю, четыре часа! Шесть часов! Бегаю! Вечер настал, солнце закатилось, я все бегаю. Корова за мной, куда я — туда она, куда я — туда она. Ночь настала, а я все бегаю. Гипноз собачий! Понимает всё, куда я свернуть хочу! И вот настала ночью гроза. Громы загремели, дожди полились! А я все, бегаю! Ей-богу, не совру — вокруг дерева ногами по пояс колею выбил, и всё мы отуряемся, отуряемся, отуряемся и будто уже плаваем в воде-то. Ну, думаю, еще два часа побегаю, глубже канава станет, буду плавать и, может, от коровы ныром уйду! Но тут случилось так. Ветер подул — чистый ураган. В канаве вода корни подмыла, и как налетел ветер, вывалило дерево из земли! Корова прямо передо мной и стала. Глаза горят, хвост кверху и рога как пики. Стоит она и ждет, чтобы я шевельнулся. А когда я шевельнусь, она на меня прыгнет и насквозь пронзит рогами. И стал я тут в мыслях готовиться к смерти. Громы гремят, молния моргает по всему небу, дожди хлещут в руку толстые. И нельзя мне, никак нельзя шевельнуться, иначе смерть. Собака моя сетер Геродот, — мертвая: потонула в канаве, захлестнуло волной. Стою я и жду смерти. Вот тут гром ударил такой, что все самомалейшее и наибольшее задрожало, и молния, как канат огненный, протянулась с неба и — раз! — прямо в башку корове. Даже слышно было, как она треснула по ей, окаянной. Мне спасение пришло, а я не могу его осмыслить, что и как. Долго я стоял в задумчивости. И корова тоже стоит, не валится — глаза закрыты, на лбу плешь выгорела, а на рогах огни горят. Вся корова наполнена электричеством! Хотел ее рукой потрогать, мне в руку — раз! Электричество-то. Дернуло. Искра! Обожгло даже руку-то, ей-богу. Стал я закуривать — спички промокли, не горят. Нагнулся я, когда в штанах другой коробок спичек искал, притулилась голова моя близко к корове — раз! — опять меня дернуло, в папиросу искра влетела, и закурилась папироса. Разжег я костер от коровы, высушился, пошел искать ружье…»
Тут прямо рев поднялся — заорали, захохотали все. Коптилка погасла.
— Ну, — кричат, — паразит окаянный, уморил совсем!
А Ручкин из избы выбежал.
Хохотали — хохотали, смеялись — смеялись, — поуспокоились. Опять коптилку зажгли.
Вдруг гляжу — приносит к свету кто-то мое ружье. Я так и замер.
— Вот так фузея! — говорит. — Из двух концов палит, из середины дым пускает!
А кто-то еще обиднее сказал:
— Вбок, — говорит, — это ружье бьет на семь с половиной сажен.
Другой еще что-то придумал. Да все поиздевались — и трещину какую-то под лаком искали, и в руках берданку трясли так, что она вся дребезжала.
— Чье, — спрашивают, — ружье? Чье ружье?
А я молчу уж. Что как не позволят из-за ружья на облаве участвовать? И эх, как обидно мне! Не знают они, что бой-то у берданки исключительно великолепный. Прямо, здорово бьет берданка. И все винтики я в ней знаю, все их чистил, и в керосине от ржавчины отмачивал, и шкуркой тёр, тряпкой протирал, отверточкой привинчивал по нескольку раз. И стоит она все мои деньги. Все деньги, шесть рублей, Я и картошку у соседа копал, голубей продал — деньги копил. Отец рубль подарил, дядя — полтинник, и два дня я меха раздувал у кузнеца, и вышло шесть эти рублей этому кузнецу за мое ружье.
Издеваются над берданкой охотники.