Убить медведя перед снегами, когда он зевает от скуки, трудно, но всё же намного легче, чем отобрать девушку у Богола, всеведущего человека, которому ничто не свято. За ним духи лесные, и за ним племя. Он не остерегается пролитой крови, как и его старинный собрат — колдун Рива. Что для них — Улен? Пушинка, её можно сдуть с ладони, не открывая рта.
Хорошо бы взять медведя сегодня, думал Колод, и тем выведать: сопутствует ли им удача. Одолевать его придётся в честной борьбе, без хитростей и ловушек. Такой урок юноше необходим, он укрепит веру в себя. Потом он, Колод, обучит его, как утаить часть добычи, не поступившись достоинством воина. Улен, как дитя, несведущ в сокровенных и тёмных сторонах жизни. Колод сам оберегал его, дабы не надорвать легковерное сердце чрезмерным напряжением. Испытания, которые выпадают человеку, пока он растёт, должны чередоваться. Мускулы и воля укрепляются в лишениях плоти, в голоде и долгих походах, ум утончается в приобщении к обманам. Другой науки нет. Многие люди подобны безмозглым суркам оттого, что не ведают иных желаний, кроме желания ублажить чрево. Но такие долго не живут.
Улен подал знак, что они пришли туда, где владыка — медведь. Лицо его выражало счастливое предвкушение — и ничего более. Чёрной тенью выметнулся из чащи Анар. Колод обвёл печальным взглядом верхушки деревьев — будет ли ещё случай на них любоваться? — усмехнулся Улену.
— Он там, — ткнул перстом. — Ждать недолго. Ты готов, мальчик?
— Готов, учитель.
Анар пренебрежительно фыркнул. Ему не по душе были любые затяжки.
Пёс первым, как заведено, бросился на медведя, которого они обнаружили на светлой полянке, неподалёку от сорочьего озера. Они тихо подкрались, зверь их не учуял, тёрся боком о дуб, разнежился и не успел отмахнуть вонзившуюся ему в бедро чёрную молнию. Анар, куснув, мгновенно отвалился от медведя, сбросил пену с пасти и раскололся в свирепом лае, какого Улен никогда прежде не слышал. Будто вся ненависть мира выплеснулась в кошмарных звуках, и медведь с тупым недоумением едва поспевал следить за диковинными прыжками обидчика. Он и охотников приметил, о чём известил осторожным рыком. Колод, половчее прихватив рогатину, попёр к зверю напрямик. Улен держал правее, приглядывал место, где встать посуше, поровнее, дабы нога не оскользнулась. Анар, видя их манёвр, удвоил ярость, хотя, казалось, это было немыслимо, ещё раза два успел прихватить медведя за мяса, но и косолапый не дремал. От его ловкого тычка нёс перекувырнулся в воздухе, точно невесомый, и на миг подавился хрипом.
Медведь был огромен. Он был уверен в своём богатырстве и больше удивился нападению, чем испугался, настоящая злоба в нём ещё не скопилась. Пронзительные чёрные глазки выражали лишь раздражение. Вековое дерево, когда он об него опёрся, жалобно скрипнуло. Солнце покатилось ему в морду, он отмахнулся от него, как от блестящей мухи. Колод упёрся рогатиной в медвежье брюхо, поднатужился, и в тот миг, когда зверь, играючи, переломил палку, стремительное, точное копьё вонзилось ему в глаз. Жуткий рёв перекрыл все звуки и восторжествовал над лесом. Анар в долгом прыжке сомкнул челюсти на загривке медведя и повис на мохнатой туше, болтаясь, как мочало.
Сплелись в смертельной схватке человек, собака и медведь, покатились по поляне, разбрасывая по сторонам ошметья шерсти и крови. Крутящийся, воющий ком раздувался на глазах ошеломлённого Улена, окутываясь сизым паром. Страшная явь обрушилась на тихую поляну. Смерть готовилась нажраться до отвала. Всё же Улен подстерёг миг, когда из вихря боли проглянуло тёмной звездой медвежье брюхо, впихнул туда тесак и, ломая руку непомерной тяжестью, рассёк жилистую массу. Удача вела его удар. Медведь задохнулся от нежданной, коварной слабости и разомкнул объятия.
Старый охотник отвалился на траву и отполз в сторону. Анар по-прежнему болтался на медвежьем хребте, с полузакрытыми очами, подрагивая лапами, будто отряхивая с них воду. Медведь, корчась на боку, заботливо пытался затолкать обратно в брюхо алый сгусток кишок. Это ему не удавалось, и горькая прощальная слезинка выкатилась из уцелевшего потухающего ока. Он попробовал достать лапой убийцу, но Улен отступил, и медведь, тяжело вздохнув, улёгся поудобнее умирать.
Много крови натекло вокруг Колода, и он как-то сиротливо подвернул под себя ноги.
— Ты живой? — спросил Улен, склонясь над учителем.
Колод разлепил веки и увидел море ветвей над собой.
— Не знаю, надолго ли… Где Анар?
Улен расцепил собачьи челюсти, забитые шерстью, снял его с медведя и поднёс к старику. Когда опускал, пёс лизнул юношу в губы горячим языком.
— Полежи, — сказал Улен растроганно. — Отдохни.
У Колода ноги были переломаны или выбиты из суставов. С помощью Улена он попытался встать, но не смог. «Выходит, то была последняя охота», — подумал он. Но не опечалился. В крутые мгновения, когда железная сила швыряла его по поляне, он уже распрощался с белым светом, а вот поди ж ты — снова видит солнышко и лик Улена — разве это не радость. Все живы, а медведь сдох. Это доброе предзнаменование.
Улен рассёк тушу и вынул дымящуюся медвежью печень. Они все трое насытились до изнеможения, потом подремали, угревшись под высоким солнцем. Вороньё кружило над ними, орало, спускаясь бесстрашно всё ниже. Очумели дерзкие птицы от предвкушения обильного пира. Анар поднялся на свои четыре лапы, покачался, утверждаясь в нерастраченной крепости, сипло, на пробу, рыкнул в небо и с сомнением покосился на хозяина: не выгляжу ли я, дескать, дурнем, связавшись с летучими тварями. Но Колод его одобрил:
— Сторожи, Анар, сторожи. Как бы мясо не уволокли в небо.
Улен, потянувшись, спросил:
— Как же мы домой доберёмся, коли ты встать не можешь?
— Домой можно и катом, — обнадёжил охотник.
Пашута недели две жил на хуторе у Раймуна Мальтуса, обогрелся, опамятовался. В тихую скважину его забросила судьба. Хутор — двухэтажный дом, островерхий, с пристройками и просторным двором — примостился возле соснового взгорья, в километре от шоссе, точно обронённая память об ушедших временах. В белом зимнем колючем пространстве только заиндевелые электропровода связывали хутор с обитаемым миром. И хозяин — месту под стать, нелюдимый, диковатый, даже по обличью смурной — будто с двумя растрёпанными рыжими бородами — одна где ей положено, а вторая на голове торчит ввысь золотым снопом. Поначалу Пашута посчитал его тупым жуком-трудягой, но куда как ошибся. У Раймуна своя философия, которую он расточал в присловьях. Почёсывая кирпичную щеку, изрекал, к примеру, так: все люди — скоты, нажрались и скачут, заболеют — плачут. Или: человек не оттого плох, что впопыхах живёт, а оттого, что помирает, не успев родиться. Но такие затейливые фразы Раймун позволял себе редко, когда был в духе, обыкновенно отделывался маловразумительным бурчанием: «Да уж…», «куда там…», «ну да ещё, буду я…». Пашута вселился к нему то ли работником на харчи, то ли на зиму постояльцем. При первой встрече, когда морозным утром Пашута постучал железной подвеской в дверь, чудом миновав двух коренастых овчарок, посаженных на длинные цепи, Раймун отнёсся к нему как к шпиону. Долго, не пуская дальше порога, изучал «мандат», выданный проводницей в поезде. Заломив допотопные очки па лоб, спросил:
— А кто такая эта Настя?
Пашута озадачился.
— Как же? Сестра ваша двоюродная. По-научному — кузина. Забыли разве?
— Нету у меня сестёр, парень… Ну, а тебе она кто?
— Благодетельница моя… От гибели спасла человеческим сочувствием и лаской.
Они померились с Раймуном взглядами, как толчками.
— И зачем она тебя прислала?
— Сказала, вам работник нужен для помощи по хозяйству.
— А чего ты умеешь?
— Всё умею, — Пашута скромно потупился.
Хозяин усмехнулся, вовсе снял с себя очки и сделал загадочный вывод:
— Значит, от тюрьмы спасаешься, парень. И меня хочешь под монастырь подвесть. Настена вечно якшается с разным отребьем.