— Тогда вы должны понять отцовское беспокойство, — изрек он важно. — Оленька человек чистый, доверчивый, увлекающийся. Ей проще простого задуривать голову. Любопытно, что может связывать вас при такой заметной разнице в возрасте. Ведь вы, Иван Алексеевич, далеко не юноша.
— Верно подметили. Но я ни на что не претендую.
— Спрошу без обиняков, только вы уж не обижайтесь. Эти дни она провела с вами?
— Как же так? Я же звонил вам, разыскивал Оленьку. Вы разве запамятовали?
— Действительно, некое несоответствие. — Он глубоко задумался. Я решил, пора уходить. Попрощался, поблагодарил за угощение. Писатель будто не слышал.
— Она у нас единственная дочь, — сообщил жалобно. — Работаем как проклятые, и все ради нее. У вас есть дети?
— Двое.
— Тогда вы меня поймете. Сейчас перед молодежью открылось столько возможностей, но легко запутаться, выбрать неверный путь. Вы согласны со мной?
— Конечно, согласен, — я уже задом пятился из кухни. Есть многое на свете, чего не принимает душа, но, пожалуй, больше всего мне действуют на нервы грезящие наяву интеллигенты, будь они хоть писателями, хоть морскими свинками. В грезящем интеллигенте, произносящем умные слова, не имеющие никакой связи с действительностью, есть нечто физиологически омерзительное, как в блевотине, размазанной по полу. Их не вразумишь и концом света, так и будут талдычить свое. Вред от них большой, потому что, как правило, им доступны средства массовых коммуникаций, и своими лживыми, пустыми речами, замешенными на гордыне, вечными призывами идти в каком-то им одним известном направлении они сеют вокруг семена вражды и раздора, которые в наши годы в очередной раз дали пышные всходы. Самый лучший грезящий интеллигент — это глухонемой отшельник на Ваганьковском кладбище.
Оленька выбежала к лифту меня проводить.
— Иван Алексеевич, почему вы уходите?
— Да я и не собирался у вас жить.
— Вас папа обидел?
— Что ты! Прекрасный человек. У нас много общего, мы из одного поколения.
— Правда?
— Что — правда?
— Что у вас много общего?
— Конечно. Жили рабами при коммунизме, нахлебались лагерей, теперь кое-как выкарабкиваемся на рыночный свет.
Она поежилась в своей легкой кофточке: на лестничной клетке прохладно. Я нажал вызов лифта.
— У вас замечательный юмор, — сказала она. — Ждите. Вечером приеду попозже.
— Зачем?
Сделала неожиданно шаг вперед и очутилась в моих объятиях. Прильнув к губам. Все получилось естественно, как в кино. Я невольно сжал худенькие податливые плечи и испытал такой сердечный толчок, что в лифте едва отдышался.
Полковнику Герасиму доложил все как на духу. Встретились в скверике напротив его службы. Я снизу позвонил, из проходной.
Середина мая выдалась жаркая, как лето. Москва поутру словно умылась детским мылом. По аллеям прогуливались молодые мамы с колясками, поспешившие нарядиться в легкие куртки и юбочки выше колен. С непривычки глаза разбегались. Не у девушек, а у меня.
Моему докладу Герасим Юрьевич подвел неутешительный итог.
— Влип ты, доктор, по уши. Придется выручать. Полагаю, у тебя все же с головушкой что-то стряслось. Объясни, пожалуйста, хотя бы, зачем тебе понадобились все эти разговоры про пушку?
Я сказал, что хотел побольше узнать о них на всякий случай, а какой еще есть способ с ними сблизиться, если не заключить торговую сделку.
— Тебе удалось заключить целых две.
— Да, удалось.
Особенно полковника почему-то возмутила цена на пистолет.
— Надо же! За какую-нибудь ижевскую самоделку — тысяча долларов. Да она пятисот не стоит. Совести нет у твоих друзей.
— Ты так о них говоришь, будто это люди.
Глянул с любопытством: плечистый, с обветренным мужицким лицом, тайно ироничный.
— Верно, Иван. Они не совсем люди. Новая порода вахнаков. Но ведь девушка, о которой ты хлопочешь, из их компании. Она ихняя, Иван. Она такая же. Как же ты можешь говорить о ней всерьез?
Попал в самую точку. Я не мог понять, что со мной происходит. Намедни Оленька сдержала обещание, приехала около двенадцати. Мы провели целую ночь и спали вместе, после чего рассудок мой действительно как бы помрачился. Я теперь много знал про нее, как говорят, по жизни, и, конечно, влюбиться в нее не мог. Больше того, в моем возрасте и в моем душевном состоянии я вообще не мог ни в кого влюбиться. Смешно говорить, но ее тепло, лукавые речи, ее смех, ненасытность упругого тела — все закрепилось в сознании как заноза. Она и сегодня обещала прийти, и я нетерпеливо считал часы, оставшиеся до вечера. Между тем со стороны, разумеется, это выглядело как приступ шизофрении. Может быть, это и была шизофрения. Но кто сейчас ею не болен. Покажите такого человека?
— Человек обуян страстями, — попытался я умствовать. — Они управляют его жизнью, хотя он частенько об этом не догадывается. Природа человеческих страстей темна. Ее нельзя объяснить. Ты можешь? Я не могу.
— Иван, ты о чем? Потянуло на молоденькое мясцо? Не осуждаю. Но как-то ты все не по-людски устроил. Тебе ведь, того и гляди, башку оторвут. Можно бы дешевле погулять.
— Черт с ней, с башкой. Не так все просто. Я имею в виду не с башкой, а с девушкой, с Оленькой. Она неплохая, поверь. Ну запуталась, ну скурвилась маленько, что же ее теперь, убить за это?
Герасим фыркнул и провел рукой по лбу, словно проверяя, не села ли муха. Нет, не села, рано в мае для мух.
— Ладно, проехали. Ты хоть понимаешь, что теперь не отвяжутся?
— Оленька тоже так считает.
— Оленька?
— Ну да, вы с ней одинаково рассуждаете.
— Знаешь, с тобой трудно разговаривать. Ты резко поглупел. А ведь намного умнее меня, признаю. Доктор наук и все прочее. Но сейчас производишь впечатление, будто тебя переехало колесом.
— Может, и переехало.
У меня сигарета погасла, полковник дал огоньку. Хорошо покурить на весеннем солнышке. Голова, правда, кружилась. Спал ночью от силы три-четыре часа, а привык не меньше девяти.
Герасим Юрьевич взял с меня слово, что я не допущу больше никакой самодеятельности. Сказал: они не станут ждать две недели, на которые я абонировал девушку. Явятся через день, через два, принесут пушку, потребуют деньги и выставят новые условия. Начнут потрошить. По его словам, хорошо хоть то, что я показал себя абсолютным чайником, поэтому они будут действовать без особых предосторожностей. Я должен условиться передать деньги в том же кафе «Куколка», но предупредить, что со мной будет еще один человек, родственник.
— Они спросят, зачем родственник? Скажешь, боишься ходить один с крупными деньгами. Наври что хочешь. Такому, как ты, они поверят.
— Что ты придумал?
— Чего мудрить. Повяжем с поличным на вымогательстве.
— Ты же говорил, что милиция…
— Этих возьмем. Сопливые еще. Самостийники. Только-только кусаться учатся. Шалва — это посерьезнее. Но при таком раскладе он их, надеюсь, сдаст. Такие огольцы идут сегодня по пятку за пучок. Не стоит из-за них светиться.
— Тебе виднее, — я глубокомысленно кивнул, хотя мало что понял. — Полагаю, Оленька не пострадает?
— Как же она может пострадать, если ее там не будет. Все, я пошел. Служба.
Но вместо того чтобы уйти, он закурил, мечтательно щурился.
— В чем-то я тебе завидую, Иван Алексеевич.
— В чем?
— Как же надо втрескаться, чтобы так на деваху раскошелиться. Знаешь, сколько у меня оклад?
— Тысячи три?
— А девятьсот рубликов не хочешь? Все же советую, как шурин: когда эту кодлу прикроем, сходи к психиатру. Вдруг в самом деле что-то с мозгой.
— Вместе сходим.
После встречи я решил сделать кружок на своей «шестерочке» — отбомбиться. Мои доходы стекались из нескольких ручейков. Одна хитрая контора подбрасывала работенку: скучнейшую проектировочную документацию, которую я доводил до ума. Опять же — дежурство в поликлинике и уборка территории возле ларьков. В молодые годы был период, когда я всерьез увлекался живописью и даже брал уроки у знаменитого мастера, который уверял, что у меня истинный талант и грех его губить. Он исповедовал мнение, что искусство выше науки и даже выше самой жизни, и уж кому Бог дал… Время показало, что он ошибался. Таланта у меня не было, а страсть была — одна из тех, про которые я не сумел объяснить шурину. Кисти, краски и то, что с их помощью можно сделать с холстом, иногда приводили меня в состояние суеверного блаженства, несравнимого ни с чем… Недавно от скуки я возобновил свои художественные чудачества, на скорую руку намалевал три фантасмагорических натюрморта, не пожалев алого, кровавого цвета, и в субботу поехал к Выставочному залу. Пристроился там в уголке среди шумного, полупьяного пишущего люда, и что же вы думаете? Не прошло и часа, как набрели два полоумных американца, из которых один оказался женщиной в длинном кожаном пальто, и скупили все три картинки чохом — за сто пятьдесят долларов. Американцы даже пытались завести со мной какую-то перспективную беседу, но, бледный от стыда, я на всякий случай прикинулся идиотом.