И он поднес руку к руке Клайва. Двое десятилетних с жадным интересом смерили кулаки: у кого больше.
— К твоему кулаку в придачу кулак Клайва — вот и будет Кулак Настоящего Мужчины, Удальца и Храбреца. Наша фирма высылает кулаки почтой. Не забудьте вырезать из газеты купон с нашим адресом. Достаточно вложить в конверт верх от коробки или разборчивый образец вашей подписи, — насмешливо сказал Марк, старший брат Клайва.
Но мальчики пропустили его издевку мимо ушей, а может, просто не поняли, что он над ними потешается. Не то Клайв, вероятно, улыбнулся бы, смущенно и вместе с тем горделиво — ведь блеск журнальной рекламы, которую высмеивал брат, чтобы поддеть его друга американца, падал отраженным светом и на него, Клайва. А Мэтт как ни в чем не бывало продолжал рассказывать дальше, с простодушием человека, считающего свою историю столь же обыкновенной и привычной, как привычны были для него когда-то материнские колени.
С того дня, когда новая пластинка биттлов впервые была прослушана на его проигрывателе, он зачастил на виллу. Пока родители спали после обеда, молодежи делать было нечего — только ждать. На площади, где Дженни любила прогуливаться по вечерам, ловя безмолвные взгляды местных мальчиков, не знающих английского, в эту пору была тощища, и они снова и снова ставили пластинку в просторной беседке на заднем дворе (до того, как крестьянский домик, где они остановились, стал «виллой», беседка была свинарником). Когда же пластинка надоела, Мэтт записал их голоса.
— Наговорите мне чего-нибудь по-африкански! — попросил он.
И Марк выдал ему какую-то дикую мешанину: несколько застрявших у него в памяти зулусских слов и боевой клич, каким воины приветствуют вождя; всякие предупреждения с дорожных знаков и ругательства — на африкаанс. Когда Мэтт запустил ленту, оба брата и сестра в полном упоении откинулись на спинки своих шатких стульев, едва удержавшихся на ДВУХ задних ножках, но Мэтт слушал очень серьезно, напряженно сощурил глаза, прижал кончик языка к зубам — совсем как орнитолог, которому удалось записать пение редких птиц.
— Ух сила! Вот спасибо! Фан-тастика! Войдет в мой документальный фильм. Кое-что сниму отцовской кинокамерой — думаю, он даст, а кое-что нащелкаю скрытой камерой. Сейчас пишу сценарий. Это у нас, знаете ли, семейное.
Он уже успел им рассказать, что отец его пишет книгу (точней говоря, серию книг — отдельно про каждую страну, где они побывали), а мать ему помогает.
— Работают строго по графику — начинают около полудня и сидят до часу ночи. Поэтому мне велят сматываться из дому рано утром и не показываться, пока они не встанут к ленчу. Потому же самому надо уходить из дому и под вечер: им нужно, чтоб было спокойно и тихо. Чтоб им не мешали спать и работать.
Дженни сказала отцу:
— А видел ты, какие у него шорты? Из того самого мадрас-ского ситца, который так рекламируют. При стирке получаются потеки. Купил бы ты нам здесь такие!
— Пап, а транзистор у него — чудо!
Марк сидел босой, он упер большие плоские ступни в каменные плиты дворика и задрал подбородок, подставляя лицо солнцу — словно там, дома, оно не светило ему круглый год; впрочем, купался он не в солнечных лучах, а в лучах Франции.
— Н-да, ох и портят же они своих детей, ужас! Вот вам яркий пример: фотоаппарат за пятьдесят фунтов — для него игрушка. А когда они вырастают, им уже нечего больше желать.
Клайву хотелось, чтобы говорили о Мэтте, только о Мэтте, без конца.
— Дома, в Америке, у них «мазерати», ну то есть был раньше, теперь они его продали, ведь они ездят по всему свету, — сообщил он.
— Несчастный мальчишка, — сказала мать. — Из дому его гонят, шатается по улицам, обвешанный всеми этими жалкими цацками.
— Ну уж прямо жалкие цацки! — Клайв вздернул плечи, с подчеркнутым возмущением развел руками. — За эти аппараты сотни долларов плачены — но это же так, пустячки, жалкие цацки!
— А позвольте вас спросить, мистер, сколько это — доллар?
Дженни еще в самолете выучила наизусть табличку с обменным курсом, их давали пассажирам в туристском агентстве.
— Не знаю, сколько это на наши деньги, я про Америку говорю…
— Клайв, из деревни я никуда тебе с ним отлучаться не разрешаю, слышишь? Гуляйте только по деревне, — изо дня в день повторял ему отец.
Впрочем, Клайв не отлучался из деревни и вместе с семьей — не поехал ни в музей на Антибском мысу, ни в керамические мастерские Валлори, не захотел посмотреть даже дворец, казино и аквариум в Монте-Карло.
Горная деревушка — в чьих улочках так же легко было запутаться, как в длинной и беспорядочной хронологии Европы, как в ее бесчисленных, порою смахивающих друг на друга памятниках старины, — была в их безраздельном владении, его и Мэтта. Вместе с ними здесь хозяйничали лишь бродячие кошки; люди же что-то болтали на своем непонятном языке, и, хоть мальчики делали то, что им нужно, у всех на виду, трескотня эта как бы служила им завесой, еще надежней укрывала от взглядов взрослых, и без того занятых своими делами. Они без устали ходили по деревне с утра до вечера с одной заветной целью: выныривать из-за угла, незаметно перебегать улицы, а под вечер, когда площадь заполнялась народом, появляться словно из-под земли то тут, то там и шнырять среди людей — но так, чтобы это не бросалось в глаза. Приходилось, например, незаметно пробираться от церквушки — старой-престарой, с проволочной сеткой вместо выпавших цветных стекол и слинявшей мозаикой, смахивающей на облупившуюся переводную картинку, — под окна школы, но так, чтобы их не увидели ребята. Пробираться туда надо было по утрам, когда в школе шли занятия. Ее каменное здание по виду ничем не отличалось от других домов — при нем даже спортивной площадки не было; доносившийся из окон хор ленивых голосов напоминал Клайву школы для черных детей у него на родине. Порой за друзьями увязывались деревенские мальчишки, они гримасничали, передразнивали Клайва и Мэтта, а не то молча шли по пятам, и отделаться от них не было никакой возможности. Доходило и до стычек; вскоре Клайв научился делать пальцами оскорбительные знаки, смысла которых не понимал, и выкрикивать единственное запомнившееся ему французское слово, ихнее ругательство: «Merde!»[11]
А у Мэтта рот не закрывался ни на минуту: то он доверительным полушепотом говорил с Клайвом по-английски, потом вдруг голос его весело взмывал — это он приветствовал кого-нибудь по-французски, а здоровался Мэтт с каждым встречным — и, прокатившись эхом меж глухих стен, вновь понижался; Мэтт опять переходил на понятный лишь им двоим английский, и снова они заговорщически сближали головы. Но даже когда голос Мэтта понижался до шепота, его круглые темные глаза с чуть опущенными наружными уголками — это от сосредоточенности морщинок, уже наметившихся над точеным носом, — так и шныряли, не упуская ни одного человека, попадавшего в их поле зрения. Здоровался он не только с местными, но и с приезжими, которых видел впервые. То подойдет к туристской паре, осматривающей здешние достопримечательности, то к водопроводчику, поднимающему крышку люка, и с каждым заводит оживленный разговор. Клайву, который молча стоял рядом, его французский казался куда более настоящим, чем тот, на котором говорили здешние мальчишки. Болтая с кем-нибудь, Мэтт то и дело пожимал плечами и выпячивал нижнюю губу; если же люди, с которыми он заговаривал, были недовольны или удивлены тем, что им без всякого видимого повода навязывается с разговорами какой-то незнакомый мальчишка, Мэтт задавал им вопросы (что это именно вопросы — Клайв улавливал по интонации) тем наигранно-веселым тоном, каким взрослые говорят с робеющим ребенком желая его подбодрить.
Бывало и так, что когда они подходили к кому-нибудь из местных жителей, сидящих на жестком стуле у дверей своего дома, тот вставал и захлопывал за собой дверь при первой же попытке Мэтта завязать разговор.
11
Здесь: черт вас возьми!