Признаюсь, все это злило меня, и я за него заступался: о его невиновности, доказывал я, говорит сама наивность, с которой он, чернокожий (да, именно чернокожий, потому и вынужден всю жизнь спасаться от бедствий, потому и не может позволить себе добропорядочной щепетильности и разборчивости белого), воспользовался обратным билетом Элиаса: ведь он-то жив, и билет был ему нужен; точно так же он мог бы взять пальто Элиаса, чтобы не мерзнуть. Я заявил, что не намерен избегать его (хотя некоторые члены нашей полуразвалившейся труппы ясно дали мне понять, что уклоняются от встреч с ним), и всякий раз, когда при упоминании о нем они обменивались понимающими полуулыбками, я делал каменное лицо — показывал, что в этом их заговоре не участвую. Близкими друзьями мы с ним, разумеется, не были, но он к нам захаживал. В театр ему устроиться не удалось, и он работал коммивояжером, объезжал африканские локации. Обычно он приводил с собой трех или четырех мальчуганов — насколько мы могли понять, это были его сыновья и дети друзей, у которых он жил. Мальчики были такие послушные, благонравные, тихонькие, одеты в элегантные взрослые костюмчики, и наши босоногие чада взирали на них с благоговейным трепетом. Разговаривали мы с ним все больше о его бедах — машина у него старая, того и гляди развалится; жена ушла; комиссионные выплачивают маленькие; его приглашают в Чикаго, в постоянную репертуарную труппу, но негде взять денег на возвращение в Штаты — а в это время моя жена угощала безмолвных мальчуганов тортом и мороженым или же мои дети добросовестно качали их, одного за другим, на качелях в саду. Прошло какое-то время, и мы с ним уже могли говорить о самоубийстве Элиаса. Он рассказал, что примерно за месяц до смерти Элиас, бывало, все шагал, шагал вверх по спускающемуся эскалатору в нью-йоркской подземке.
— Я думал, он просто дурачится, понимаешь? Думал, у него все о’кей. Уверен был на миллион долларов.
Он все еще с тоской цеплялся за американизмы. Но парика «афро» больше не носил, и, когда речь заходила об Элиасе, сжимал руками большую, красиво вылепленную голову, покрытую уже его собственными коротко остриженными курчавыми волосами, и так сидел, словно силясь додумать что-то, чего до конца все равно не додумаешь. Я понимал его, мне самому хотелось схватиться за голову, и я говорил:
— Ну, дальше.
И он вспоминал еще какие-нибудь «чудацкие выходки» Элиаса незадолго до смерти. В один из таких дневных приходов к нам он вдруг спросил:
— Сдается мне, я еще не рассказывал эту историю — про то, как он приглашал ребят из колледжа? Как в свой последний уик-энд — ну, перед этим самым — обходил всех подряд и приглашал на вечер, говорил — устраивает пирушку какую-то, что ли. Некоторые мне потом говорили, он им сказал — барбекью[4], ты ведь знаешь, что это, ну, вроде braavleis[5], ясно? А Другие говорили, он обещал им устроить настоящее африканское празднество, показать, как здесь, у нас, деревенские угощают, когда в доме свадьба, или похороны, или еще что. Спрашивал, где можно купить козла.
— Козла?
— Ну да. Живого козла. Собирался зарезать его и изжарить для них — прямо там, во дворе колледжа.
Примерно в это же время он попросил меня дать ему взаймы Полагаю, для того он и приводил с собой этих симпатичных, принаряженных детишек: хотел убедительно показать, что он семейный и положительный, прежде чем позондировать почву насчет денег. Для человека с моими возможностями сумма была весьма внушительная. Но он больше не мог объезжать локации на своей развалюхе, а тут как раз представился случай приобрести очень приличную подержанную машину. Я дал ему деньги, невзирая на то — а может, именно потому, — что о нем поползли новые слухи: на дом его друзей, у которых он жил, полиция устроила налет и арестовала всех взрослых, кроме него, обвинив их в том, что они якобы побывали на собрании запрещенной политической организации. Правда, его друзьям удалось отвести обвинение; их спасла ловкость адвоката, сумевшего доказать, что полицейский провокатор, на доносе которого основывалось обвинение, — свидетель ненадежный, то есть попросту лжец. Но им тут же вручили судебное постановление, налагающее на них лично ряд запретов; в частности, им ограничили свободу передвижения и запретили посещать собрания.
Знаменательно, что он единственный не был арестован, и закрывать на это глаза, по-видимому, невозможно. Но все-таки его друзья позволили ему остаться у них в доме; для нас, белых, это было полной загадкой — и кое для кого из черных тоже. Впрочем, когда доверие превращается в товар, который можно продать полиции, многое становится загадкой. И как ни расценивать мою маленькую демонстрацию (а взаймы я ему дал демонстративно), но ведь и в самом деле за последние год-два у нас здесь дошло до такого, что если человек с черной кожей имеет какое-то образование, если у него есть друзья среди «политических» и среди белых и при всем том ему выдают заграничный паспорт, значит, он полицейский осведомитель.
И хоть я сам себе был противен — потому и дал ему деньги, — но я разделяю это мнение. Реабилитировать себя — по крайней мере, в наших глазах — такой человек может одним-единственным способом: очутиться в тюрьме.
Ну, а он оставался на свободе. Правда, он был несколько подавлен и обеспокоен участью своих друзей (говорил он об этом с тем же простодушием, с каким раньше рассказывал, как ему удалось заполучить обратный билет Элиаса) и по-прежнему стеснен в средствах, бедняга; но в общем-то не унывал. Однако дружба наша — а после смерти Элиаса между нами начиналась настоящая дружба — стала быстро чахнуть. И все из-за денег. Только из-за них; он боялся, как бы я не потребовал, чтобы он начал выплачивать долг, и потому перестал бывать у меня «на квартире», кончились эти его визиты с нарядными и благовоспитанными черными детишками. Как-то раз я получил от него напечатанное на машинке письмо, где он очень официально благодарил меня за любезное содействие и т. д. и т. п., словно я банкирская контора, и заверял, что, как он надеется, в ближайшие месяцы у него появится возможность и т. д. и т. п. В ответ я нацарапал записку: я, мол, и впрямь, черт подери, очень надеюсь, что он намерен отдать мне долг — когда-нибудь; но пока-то за каким дьяволом вести себя так, будто мы в ссоре? Да пропади всё пропадом, и нечего ему из-за каких-то несчастных нескольких кусков бегать от меня как от зачумленного.
Но больше я его не видел. Я был слишком занят своим непосредственным делом — строительный бум последних лет, сами понимаете. Я получил заказ на большой культурный центр и на торговые ряды, и мне было не до того, чтобы писать декорации для нашей старой труппы, время от времени возвращавшейся жизни. Да и он, видимо, тоже потерял с нею связь; говорили, он неплохо зарабатывает как коммивояжер и подумывает о новой женитьбе. Был и другой слух — что он даже строит себе дом в Дубе, а это — максимальное приближение к статусу обитателя солидного буржуазного предместья, какое возможно для черного, живущего в поселке черной обслуги за чертою «белого города», — если только можно причислять к буржуазии людей, не имеющих права собственности на недвижимость. В то время я уже не нуждался в деньгах, но сами знаете, как оно бывает, когда дело касается денег: все-таки меня немножко злило, что он не отдает долг, потому что сейчас он, по всей видимости, уже мог со мной расплатиться, пусть даже я и ответил бы, что деньги эти мне не нужны. А что касается дружбы, то он показал мне, чего она стоит. Дружба стала товаром, за который белый должен платить, — так же как он платит за содействие полицейских шпиков. Элиас уже пять лет как мертв, и мы живем уже в иных обстоятельствах — таких, «как они складываются на данный момент», если пользоваться юридической формулировкой, а к юридическим формулировкам прибегаешь, когда другие способы выражения становятся чересчур опасными.