И все же Ангара стала. Но, и остановившись, она сохранила на себе следы недавней битвы. Реки средней полосы России, откуда я приехал, замерзали мирно и гладенько: хоть каток устраивай! Не то было здесь. Река замерзла в схватке, в ожесточенной борьбе. И если мороз и одолел ее, так эта легкая на других реках победа здесь далась ему с трудом: через всю реку противотанковыми надолбами торчали ледяные торосы. И когда с левого берега на правый прокладывали дорогу, два бульдозера три дня потели, воняя на полкилометра горючим, срезая торосы, скрежеща сталью ножей, гремя гусеницами.
Зима победила Ангару, и только на самое жерло нижнего порога не могла она распространить свои законы. Этот кусочек реки был непобедим. Окутанная клубами пара, вода клокотала и пенилась, словно кричала: «Я жива еще, жива! Меня не победить!»
Прошел февраль. Были снегопады и маленькие вьюги. Но однажды, в начале марта, случилось такое, что я запомню, наверное, на всю жизнь.
Началось все с того, что днем, когда я шел из школы домой, повалил снег. Валил он густо и бесшумно, и я, пока добрался до палатки, был весь белый, как мельник. Борис, Марфа, дядя Федя и Серега, вернувшись с работы к вечеру, тоже долго отряхивались от снега.
— Черт побери! — пробасил бурильщик. — Откуда его столько там? — Он показал пальцем в небо.
— Весь зимний запас, — ответил Серега, — бог — прижимистый старикашка, чтоб товар не залежался на складе, пускает по дешевке…
Снег продолжал валить. Если днем он падал отвесно, то теперь поднялся ветерок, и хлопья летели косо. К ночи ветер окреп, и снег несся горизонтально. Ветер не поднимал истерики, не ныл в печурке, не свистел. С тихой, спокойной мощью дул он на поселок гидростроителей, забивая каждую отдушину, трещинку и пору снегом, выдувая тепло из палатки.
— Решето, — сказал дядя Федя. И все четыре отсека услышали его бас и ощутили, как быстро уходит из палатки тепло, заработанное таким несметным количеством дров.
На окнах шевелились ситцевые занавесочки, брезент скрипел и вздрагивал, было отчетливо слышно, как со всех сторон с шуршанием приваливается к стенке снег, точно медведь, мохнатый и неуклюжий, укладывается к палатке спать.
— Подбрось-ка, — скомандовал дядя Федя.
В печке застучали, сталкиваясь, полешки, захрустел древесиной огонь. Но знакомая волна тепла не спешила на этот раз захлестнуть палатку, проникнуть во все ее углы. Печка уже накалилась докрасна, обжигала глаза. Только тепла от нее заметно не было. Она с трудом удерживала в палатке прежнюю температуру.
— Подбрось-ка еще, — прозвучало опять.
Снова взревел в печи огонь. Он поднял серебряный столбик ртути только на одно деление — на миллиметр, а потом столбик провалился сразу на три деления.
За стенками шел ровный шуршащий шум. Плотный, уверенный.
— Отставить, — сказал Серега, подходя к печи, — так все спалим. На работу пойдем без чая. Спать…
— Постановили — решили, — баснул дядя Федя. В палатке защелкали включатели, и стало слышно, как скрипят и охают непрочные казенные койки.
Я засыпал под сопение и возню над головой, под терпеливую и обстоятельную работу метели. Проснулся я от резкого вскрика. И сразу вскочил.
Кто-то дергал дверь и кричал:
— Беда! Беда!
Заскрипели койки, зашлепали по полу ноги, вспыхнули лампочки, раздались сонные голоса, ворчание.
— Чего там еще?
— У кого глотка луженая?!
— Спать не дают, окаянные! — выругалась Вера.
Но прежде чем, полусонный, я вник в смысл ее слов, я обратил внимание на то, что в палатке против обыкновения не холодно. Я быстро оделся и подошел к двери, где столпилось все население.
Серега бухал плечом в наружную дверь тамбура. Дверь не открывалась.
— Завалило! — Он двинул в дверь боком. Она не поддалась ни на сантиметр.
— По маковку забросало, — вздохнул дядя Коля.
— Что медведя в берлоге, — подтвердил дядя Федя сверху, так как возвышался над всеми. Он уперся ногами в порожек и, напружинившись так, что лицо все налилось кровью, нажал обеими ручищами на дверь.
Дверь скрипнула и чуть вдавилась в снег.
— Эх, отпиралась бы внутрь!.. — сказал Серега, причмокнув языком. — Сидеть нам теперь под домашним арестом, пока не откопают…
Дядя Федя опять нажал и еще на палец открыл дверь.
— Геркуланум и Помпея, — бросил Борис, и я весело хмыкнул, — давай-ка вместе.
Бурильщик вытер рукавом мокрый лоб.
— А что это такое?
Борис вкратце рассказал о двух итальянских городах, погребенных под вулканическим пеплом Везувия много столетий назад.
— Похоже, — сказал Серега и хохотнул. — Как выбираться-то будем, а?
— А стоит ли разрывать? — спросила Марфа. — Хоть тепло. Еды бы вот хватило.
Мужчины заулыбались.
— Я же сказал, как в берлоге, — проговорил дядя Федя, готовясь к новому натиску на дверь. — Не хватит хлеба — лапу сосать будем.
Марфа улыбнулась, вспомнив, что и Борис когда-то говорил то же самое.
Щель была уже сантиметров в тридцать, и дядя Федя принялся шуровать снег деревянной лопатой.
— Сейчас пустим туда одного из огольцов, — сказал он, — пусть роет, как мышь, подземный ход… Ну, кто первый нырнет?
— Могу и я, — сказал я не очень уверенно и покосился на Коську: мне не хотелось нагло лезть вперед и присваивать себе всю славу. Однако Коська не выказывал ни малейшего желания лезть в снег.
Отец его между тем нагреб часть снега в тамбур, чтоб за дверью было где повернуться. Потом я бочком протиснулся в щель. Снег напирал со всех сторон. Только вверху, над головой, виднелось темное, все в звездах небо: снегопад прекратился, ветер упал.
Мне просунули лопату, и я принялся работать. В узкой ячее трудно было повернуться, сверху сыпался холодный, сухой снег, затекая за шиворот, попадая в валенки, таял на лице. Отгребать его было некуда, и я, напрягая все силы, лопатой отталкивал снег от двери, уплотняя и расширяя ячею у тамбура. Спина у меня намокла, ладони ныли, ворот противно тер вспотевшую шею. Время от времени сверху отваливались большие комья, осыпали меня. И тогда я отряхивался, отплевывался, вытирал лицо и продолжал орудовать лопатой.
Когда я разгреб снег настолько, что дверь могла открыться шире, дядя Федя втащил меня в тамбур, отобрал лопату и сам принялся разгребать снег. В пять минут он сделал то, на что мне понадобилось бы полчаса. За дверью слышался скрежет лопаты и тяжелое дыхание. Проход от палатки напоминал траншею. Ее рыли все: и дядя Коля, и Серега, и Марфа, и, конечно. Борис. Тетю Полю не пустили: и без нее хватало рабочих рук, а Вере нездоровилось — температура, покашливала.
И когда через час я вышел в школу по дну траншеи, мне вспомнился кинофильм о жизни полярников в Антарктиде: там вьюги наметают столько снега, что приходится вылезать на крышу через специальный люк и прокапывать к домикам вот такие же глубокие траншеи.
В этот день многие опоздали на работу: пришлось откапывать две девичьи палатки общежития, ремонтировать палатку шоферов, упавшую под тяжестью снега.
Больше такого снегопада не было до самой весны…
23
Колька писал не очень часто: примерно раз в два месяца — и писал не столько мне, сколько Марфе. На конверте стояла наша общая фамилия, но имя было ее. В письмах многое касалось меня, задавалась уйма вопросов, и Марфа всегда давала мне читать письма.
Сказать по правде, Колькины письма не очень волновали меня. Читая их, я вспоминал тихий городок с петушиными криками по утрам, с грохотом подвод по булыжным мостовым — со складов по магазинам развозили продукты, — с единственным металлургическим предприятием, как шутил брат Степан, слесарной мастерской и еще часовой мастерской «неТОЧНОЕ ВРЕМЯ» — «не» я приписал мелом. Наверное, уже давно стерли.
Ну чего интересного мог написать Колька мне, живущему в самом сердце Сибири, на реке Ангаре, где каждый день происходит что-то новое!