Первое наше посещение банка было очень коротким, и мы скоро вернулись в библиотеку. Варя захватила несколько гроссбухов из огромного штабеля — для каталога. Очутившись снова в библиотеке, мы тщательно прикрыли дверцу. По безмолвному уговору решено было никому не рассказывать о нашем открытии. Это была наша общая тайна, очень сблизившая нас.
Потом мы множество раз бывали в банке. Ежедневная возня в библиотеке нам скоро надоедала, хотелось подвигаться, развлечься. Нас никто не контролировал, и некому было заметить наши отлучки. Мы открывали линейкой дверцу, подымались в темноте по скрипучей деревянной лесенке и оказывались в банке. С каждым разом мы углублялись в него все дальше и дальше. Мы открывали в нем все новые комнаты, коридоры, лестницы, переходили с этажа на этаж. Мы распахивали шкафы, выдвигали ящики письменных столов, рылись в бумагах, щелкали на счетах. Мы прижимали к ушам телефонные трубки, хотя отлично знали, что все банковские телефоны отключены от городской сети.
Они были отключены от городской сети, но стоило прижать трубку к уху, и слышался глухой гул, доносившийся как бы из безмерной дали и напоминавший шум моря. Не знаю, в чем здесь было дело, быть может, мы слышали шум собственной крови. Но в этом шуме нам порой чудились какие-то голоса, мужские и женские, смех, плач. Казалось, вот-вот еще одно напряжение внимания, еще одно усилие, и мы расслышим слова. Точно какая-то жизнь, полная страстей, чуждая и зачарованная, хочет прорваться к нам сквозь телефонные трубки и не может. Как мы ни старались, нам ни разу не удавалось расслышать ни одного слова. Мне навсегда запомнилось Варино лицо с раскрытыми от внимания губами, склоненное набок и прижатое ухом к телефонной трубке.
Вообще, несмотря на то что в банке мы бывали множество раз, нам нередко становилось там жутковато.
Ни один звук не доносился сквозь двойные рамы, нас угнетала неправдоподобная, глухая тишина. Помню, мы однажды разрезвились — что случалось с нами нередко — и в одной из больших комнат катались с разбегу по паркету. Увлеченные, мы забыли обо всем, стучали, хохотали, перекликались во весь голос. И вдруг я заметил, что бегаю я один, а Варя стоит у двери и к чему-то прислушивается. Меня поразила бледность ее лица.
— Тише! — прошептала она.
Я застыл на месте.
— Что там?
— Слышишь?
Я прислушался. Но при всем старании не услышал ничего.
— Кто-то ходит, — сказала она.
— Глупости! Кто там может ходить?
Но она продолжала вслушиваться.
— Вот опять! Шаги!..
Я по-прежнему ничего не слышал, но заразился ее испугом, и мне тоже тишина стала казаться наполненной какими-то шагами и вздохами. Пугая друг друга своим страхом, мы примолкли и, не сговариваясь, пошли прочь. Она прижалась ко мне плечом, и мы шли все быстрее, шарахаясь от каждой открытой сбоку двери. Мы боялись оглянуться: казалось, что-то огромное и неведомое двигалось за нами. Мы успокоились только в библиотеке.
— Это мыши шуршали, — утверждал я.
Несколько дней после этого мы в банк не ходили. Но потом память об испуге потускнела, и наши путешествия возобновились.
Все эти брошенные этажи стали как бы нашей собственностью, казались нам особым нашим миром, в котором мы чувствовали себя привольно и независимо. Мало-помалу мы изучили их все, от чердака до подвала.
Позже всего мы проникли в подвал. Мы давно уже обнаружили в конце одного из нижних коридоров обитую железом тяжелую дверь, за которой находилась ведущая вниз лестница с холодными железными ступенями. По этой лестнице не скоро отважились мы спуститься: нас останавливала полная тьма, царившая внизу.
Окон подвал не имел, электрического света в тот год почти не бывало. Однако в одном из ящиков я однажды нашел огарок свечки; мне хотелось немедленно найти ему применение, и я вспомнил о подвале.
— Пойдешь? — спросил я Варю.
— И не подумаю. Что там может быть, кроме грязи?
Но когда я, неся трепещущий огонек в вытянутой руке, спустился ступенек на десять и остановился, я услышал за плечами ее дыхание.
Железная лестница круто заворачивала и шла дальше, вниз. Еще одна дверь, тоже железная. И какой толщины! И вся в замочных отверстиях разной формы; для того чтобы ее открыть, требовалась целая связка ключей. Но она была открыта. Беззвучно повернулась она на железных петлях, и мы вошли.
— Это кладовая, — сказала Варя. — Здесь хранились сокровища.
Робкий свет свечи прыгал по железным стенам. Длинный ряд металлических шкафов — сейфов — уходил вдоль стены в темноту. Сокровища! А вдруг здесь что-нибудь осталось? Находят же люди клады! Вдруг мы найдем что-нибудь удивительное, драгоценное?
Вот в этих железных ящиках миллионеры хранили свои богатства. Владыки разрушенного революцией мира. Заводчики, домовладельцы, дамы, ездившие в каретах. Мы с Варей отлично помнили и этих дам и эти кареты: все это было еще так недавно! Я подошел к ближнему сейфу. Нет, он не заперт, дверца легко открывается. Внутри — ничего. Мы шли от сейфа к сейфу. Некоторые были исковерканы, смяты; их, видимо, вскрывали с помощью автогена. И всюду внутри — пустота, даже бумажонки ни одной не завалялось. Куда же девались сокровища? Были ли они конфискованы советской властью, как полагалось по закону? Или владельцы банка выгребли все заранее и, убегая, увезли с собой?
— Здесь можно замуровать человека, — сказала Варя. — Поставить в этот шкаф и закрыть.
Огонек свечи отражался в ее зрачках. В этом окованном железом подвале ей представлялись какие-то чудовищные преступления. Да, действительно, сюда, в шкаф, можно поставить человека и закрыть.
— И крика никто не услышит, — продолжала она.
— Здесь можно из пушек палить, и никто не услышит, — сказал я.
В следующем сейфе я ожидал уже встретить не сокровище, а скелет. Воображение наше работало неудержимо. Самые невероятные предположения не казались нам необычайными. Всюду нам здесь мерещилось что-то жуткое, преступное. Каким удобным пристанищем мог бы служить для тайных дел этот пустой запертый банк!
— Ты знаешь Леву Кравеца? — спросила меня Варя внезапно.
Я удивился, напряг память.
— Нет, такого не слыхал. А кто он?
— Так. Человек.
— Отчего ты о нем вспомнила?
— Так. Ни от чего.
4
По вторникам и пятницам нам выдавали паек. Иногда в этот паек входила вобла. Это были дни ликований, сушеную воблу мы считали самым удивительным лакомством, существующим на свете. Подобно многим людям моего поколения, память о том, как она вкусна, я сохранил на всю жизнь. Спустя десятилетия я время от времени встречал ее в магазинах, заставлял снимать с продетой сквозь глаза веревки, чистил, съедал, вспоминая, и огорчался, что она так изменилась на вкус, что она уже не такая, какой была в моем детстве.
Мы с Варей ели воблу торжественно, почти ритуально. Получив по ломтю хлеба и по вобле, мы уходили в библиотеку, запирали дверь, расстилали газету. Держа воблу за хвост, мы долго колотили ею по мраморным подоконникам, чтобы она стала мягче. Потом отрывали ей голову. Чешую снимали от шеи к хвосту. И начинался пир. Засунув указательный палец в распоротое рыбье брюхо, извлекали икру и съедали. Затем принимались за спинку. Мы отдирали от хребта коричневые стружки сухого мяса и долго жевали их.
— Как шоколад! — говорила Варя, блестя белыми ровными зубками.
Не знаю, чем эти кусочки рыбы напоминали ей шоколад, — может быть, цветом. А может быть, тем, что восхищали ее, как когда-то в детстве восхищал шоколад, которого мы не ели уже несколько лет и о котором сохранилось воспоминание как о чем-то неслыханно вкусном… После спинки мы очищали от мяса хвост. Наконец оставались только косточки ребер, и мы обламывали их и долго обсасывали одну за другой.
После еды мы не сразу принимались за дело, а сидели и разговаривали. Мы с Варей, разумеется, и в другое время немало болтали, но все больше о пустяках, о том, что попадалось на глаза. А тут мы настраивались на важный и серьезный лад и говорили о важном и серьезном.