В доме у Е. А. были три сестры (увы, отнюдь не чеховские) — Надежда Николаевна, его супруга, и ее сестры. Надежда Николаевна была персоной в высшей степени неприветливой. Однажды, когда Е. А. жил еще на Зубовском бульваре, в коммунальной квартире, студенты из нашего семинара зашли за ним, чтобы вместе поехать на какое‑то заседание в Президиум АН. Спускаемся по лестнице, лифт не работает. Е. А. садится на скамеечку, стоявшую в углу между этажами. Идет Надежда Николаевна, спрашивает:

— Что с тобой?

— Что‑то с сердцем неважно.

— Ну, посиди, посиди, — говорит она и удаляется.

Нас поразило ее равнодушие.

Зато когда Евгения Алексеевича избрали полным членом Академии, когда он получил новую квартиру на Ленинском проспекте, дачу под Звенигородом, персональный автомобиль с шофером и другие блага, отношение к нему изменилось, в том числе и в собственном доме.

Для нас он стал гораздо менее доступен. Я на себе испытал некоторое неудобство от того, что Е. А. превратился в академика. Будучи его аспирантом, да и позже, я, с его разрешения, иногда приходил к нему. И вот мы сидим в его кабинете. Ритуал был такой: сначала надо было поинтересоваться его самочувствием. Он говорил довольно медленно, описывал симптомы своего не совсем хорошего состояния. Я почтительно и с сочувствием все это выслушивал — я его любил (А. П. Каждан пишет в своих мемуарах в «Одиссее», что он боготворил Косминского, и я всецело его понимаю: мы чувствовали масштабы этого ученого и человека). Но вот он кончил справку о своем здоровье. Открывается дверь, появляется Надежда Николаевна: «Молодой человек, вы утомили Евгения Алексеевича». Это тоже был ритуал: не успеешь начать говорить и уже утомил его. Он начинает оправдываться: я товарища пригласил по делу. Удавалось отстоять какие‑то позиции и все‑таки с ним переговорить, в темпе, конечно.

Мало приятно было и то, что другие люди, его окружавшие, не слишком симпатичные, сплошь и рядом его недостойные, стремились монополизировать его в своих интересах. Е. А. от них зависел, потому что приходилось делать какие‑то дела, редактировать, организовывать, это было не для него и поручалось другим. Иногда обнаруживалось, что кто‑то предварил тебя своим визитом и пытался воздействовать на него в определенном смысле. Сам он не всегда верно ориентировался в обстановке.

И все же не это было главным! Главным было то, что он мыслил очень масштабно, большими проблемами. Косминский заведовал одновременно и кафедрой истории Средних веков в университете, и сектором истории Средних веков в Институте истории АН. Он вел заседания, после всякого доклада подводил итоги, и его последнее слово было самым интересным; он всегда находил какой‑то новый ракурс проблемы и включал тему, которую обсуждал докладчик, в более широкий контекст. Его выступления, даже реплики имели для меня и, я думаю, для всех моих сверстников огромное воспитательное значение. Он учил нас мыслить исторически, причем прилагая к истории адекватный ей масштаб, не раздробляя ее на мелкие, разрозненные фрагменты, но рассматривая конкретную ткань истории в широком смысловом наполнении. Таков был Косминский.

Другим моим учителем стал Александр Иосифович Неусыхин, человек совершенно иного склада. Внешне он был очень невзрачен, о нем мало заботились, во время войны в эвакуации он, как рассказывали, голодал, страдал дистрофией, которая в конечном итоге привела его к преждевременному старению и кончине в 1970 году. Но если вы видели его глаза и слышали его речи, то понимали, что перед вами очень живой человек, обладающий необычайно острым умом, способностью глубоко проникать в суть вещей.

Неусыхин был прежде всего педагог, затем уже исследователь. Педагог он был великолепный, возился с нашим семинаром, с каждым из нас, у нас происходили регулярные встречи. Он не успевал проделать с нами в университете все, что нужно, и поэтому вечером, конечно, предварительно договорившись, разрешалось прийти к нему домой, на Малую Бронную, в его малюсенький кабинет, заполненный книгами и рукописями, — когда‑то это была комната для прислуги. Здесь стояли столик и два стула — один для А. И., другой для посетителя. Тут, имея в руках текст источника в оригинале, подробно обсуждали работу, представленную студентом, — обсуждали часами, столько, сколько А. И. считал нужным для того, чтобы все прояснить и объяснить. Он любил нас, любил это дело, работал с нами бесконечно много.

Докторскую диссертацию, если не ошибаюсь, А. И. защитил в 1946 году, а монографию по этой теме опубликовал только в 1956 году. Эта затянувшаяся пауза определялась разными факторами. Первый из них заключался в том, что он всю диссертацию заново переписал. В сборнике его трудов, изданном посмертно, напечатан первый вариант докторской. Книга же «Возникновение зависимого крестьянства как класса раннефеодального общества VI‑VIII веков», опубликованная десятью годами позже, — это совершенно иной текст. Переработка диссертации в монографию, потребовавшая от автора огромных усилий, привела к расширению глав и появлению бесчисленных детальных примечаний, что, несомненно, явилось данью немецкой академической традиции. В результате основные линии аргументации, четко и ясно прописанные поначалу, стали тонуть во множестве деталей, которые, на мой взгляд, скорее отяготили, нежели усовершенствовали книгу.

Второе. Н. А. Сидорова, которая к началу 50–х годов уже заняла силовые позиции и в секторе Средних веков Института истории, и на кафедре Средних веков МГУ, требовала от Неусыхина, чтобы тот в предисловии к своей монографии отмежевался от Петрушевского и подверг его критике как буржуазного историка. Но Петрушевский был любимым, бесконечно чтимым учителем Неусыхина. Он его воспитал, и память о Петрушевском была для А. И. столь же священна, как впоследствии и для нас, учеников, память и уважение к самому Александру Иосифовичу. Никому не удалось бы подвигнуть Неусыхина ни на какие историографические наскоки на Петрушевского, и это тормозило публикацию работы. В очень большой мере задержка публикации книги была вызвана, несомненно, и тем, что он занимался ею от случая к случаю, будучи постоянно отвлекаем педагогической работой, которая, впрочем, была ему органически необходима.

В семинары А. И. обычно подбирались сильные студенты: на факультете все знали о его требовательности. Мы старались получить от него как можно больше знаний и навыков исследовательской работы и трудились, не жалея сил. Но по временам в семинаре появлялись и другие персонажи. Я помню, пришли к нему две девочки, М. и Ш. Они были настолько беспомощны, что внушить им что‑либо путное даже талант педагога Неусыхина был не в состоянии. Помню печальную сцену: он прочитал работы той и другой и говорит: «Товарищ М., ваша работа хуже, чем даже работа Ш.». Последняя была на седьмом небе, в восторге, что ее работа лучше. Ему приходилось тратить массу времени и нервов — ведь он хотел помочь каждому.

То же самое происходило на экзаменах. Студент с трепетом входил в маленькую комнатку при кафедре, где А. И. принимал экзамены, и оставался там час или два. Все мы с ужасом ждали, что же произойдет. Наконец, студент или студентка, в совершенно «распаренном» состоянии, покидали кабинет, а следом выходил и А. И. — с видом хирурга после произведенной операции.

«История историка» (1973 год):

«У А. И. Неусыхина я занимался в семинарах, слушал спецкурсы и обязан его преподаванию и воспитанию больше, чем мог бы выразить. К великому моему огорчению, последние годы наших отношений (А. И. умер в 1970 году) были омрачены растущими несогласиями между нами, о которых еще придется писать, и эти горькие для меня воспоминания отравляют чувство удовольствия, возникающее, когда я возвращаюсь мыслью к годам ученья. В ретроспекции, в свете последующего моего развития я не могу не видеть всю однобокость и даже недостаточность преподавания на кафедре, в том числе и в школе Александра Иосифовича — самого квалифицированного и влиятельного (на студентов) педагога. Но эта переоценка не мешает мне сказать: как ученого меня “сделал” именно он!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: