Как видите, я не стеснялся в выражениях. А мысленно выражался еще грубее и не считал, что клевещу. Обида убила во мне рыцаря, я делал все, чтобы больше не думать о той, которую смешивал с грязью, прикладывал по-солдатски, о которой рассказывал Луи де Мену. Да-да, я и ему рассказал свою историю! Славный Луи выслушал меня, закручивая штопором длинный светлый ус, и цинично посоветовал, ведь мы в нашем 27-м полку не были моралистами:

— Поступай, как я. Вышибай клин клином. Возьми в любовницы белошвеечку и забудь свою чертову куклу!

Совету Луи я не последовал — хотел добиться своего. Если бы Альберта могла узнать о моей любовнице, я, возможно бы, и завел ее, чтобы ревность обожгла инфанте сердце или хлестнула по самолюбию. Но как бы она узнала? Каким образом? Предположим, я завел бы любовницу и, как Луи в свой гостиничный номер, привел бы ее к себе в комнату. И что же? Только бы рассорился с добрыми своими хозяевами, которые попросили бы меня немедленно покинуть дом и поселиться где-нибудь в другом месте. Этого я не хотел. Не хотел отказываться от возможности вновь ощутить пожатие руки или ножку проклятой Альберты, оставшейся для меня ее высочеством Недотрогой.

— А ты его величеством Недотепой, — подхватил насмешник Луи.

Так прошел целый месяц, и я, несмотря на все свои старания стать таким же забывчивым и безучастным, как Альберта, противопоставить мрамор мрамору и лед льду, жил в постоянном напряжении охотника в засаде, хотя терпеть не могу сидеть в засаде даже на охоте. Да, сударь, жизнь моя превратилась в нескончаемую охоту. Я подстерегал свою добычу. Спускался на обед в надежде застать Альберту в столовой одну, как в первый раз. Подстерегал во время обеда, ловя искоса или впрямую ее взгляд: она не избегала моего, но и не отвечала, смотрела, как обычно, безучастными пустыми глазами. Подстерегал ее и после обеда: задерживался в столовой, смотрел, как обе дамы садились у оконной ниши за рукоделье, ждал, не уронит ли мадемуазель Альберта наперсток, ножницы или лоскуток, чтобы подать и коснуться той самой руки, что жгла мне уже не пальцы, а мозг. Подстерегал даже у себя в комнате, постоянно прислушиваясь, ловя в коридоре шаги тех самых ножек, что с такой непререкаемой властностью попирали мою. Стерег и на лестнице, надеясь повстречать, и однажды старушка Оливьетта, к моему большому конфузу, меня там обнаружила… Караулил у своего окна — того самого, на которое вы сейчас смотрите, — сидел, зная, что она должна выйти вместе с матерью из дома, и уходил только тогда, когда они возвращались. Напрасно. Альберта — девушки носили тогда шали, — накинув на плечи шаль — как сейчас ее вижу! — полосатую, с желтыми и черными цветами — удалялась по улице, ни разу не соизволив повернуть вызывающе прямого стана и взглянуть в мою сторону. А когда возвращалась — всегда вместе с матерью, — ни разу не подняла головы к окну, у которого я ее ждал.

Вот на какую жалкую жизнь обрекла меня мадемуазель Альберта. Конечно, и мне известно, что женщины ждут от нас рыцарского служения, но не в такой же мере! Самолюбивый фат, который живет во мне и которому давно пора бы умереть, до сих пор не смирился с пережитым унижением. Даже мундир перестал меня радовать. После дневной службы, смотра или учений я сломя голову бежал домой, но вовсе не затем, чтобы засесть за чтение мемуаров или романов, которыми тогда увлекался. Не заходил и к Луи де Мену. Не брался за рапиру. Не хватался за трубку с табаком, табаком лечитесь вы, молодые люди, пришедшие нам на смену, а в наши времена в 27-м полку курила разве что солдатня в караулке, шлепая картами по барабану. Не было у меня занятия, и я проводил время, изнемогая… нет, я совсем не уверен, что от любви. Синий сафьяновый диван больше не освежал меня прохладой, я метался по комнате, будто юный лев, учуявший свежее мясо.

Так проходили дни. И ночи ничуть не легче. Ложился я поздно. Сон не шел. Не давала спать чертова Альберта — зажгла в моих жилах огонь и сбежала — поджигательница, которая даже не обернулась, чтобы полюбоваться пожаром, полыхающим у нее за спиной!..

Темнело, я ставил на стол лампу и опускал ту самую темно-красную штору, которая опущена и сегодня, — при этих словах виконт протер перчаткой успевшее запотеть окно дилижанса, — не хотел, чтобы соседи, а в провинции они донельзя любопытны, заглядывали ко мне. Хотя что в моей комнате? Обыкновенней некуда: пол простой ненаборный паркет, ковра нет и в помине и обычная для времен Империи мебель, которую любили тогда украшать бронзой: кровать на львиных бронзовых лапах с бронзовыми головками сфинксов по углам, комод и секретер с львиными же мордами на ящиках — тоже зеленоватыми, тоже из бронзы, с кольцами в носу. Напротив кровати — в простенке между окном и дверью в гардеробную — небольшой квадратный столик из вишневого дерева с серой мраморной столешницей, обведенной медной окантовкой. А напротив камина — тот самый любимый мною синий сафьяновый диван, о котором я уже столько раз упоминал.

А еще в моей просторной, с высоким потолком комнате стояли угловые лаковые шкафчики, конечно же не настоящие, не китайские, и с одного из них загадочно взирала пустыми белыми глазами Ниоба[34], античная страдалица, чей бюст неведомо какими судьбами попал к провинциальным обывателям. Впрочем, пустой взгляд черных глаз Альберты казался мне еще загадочнее. На стенах с лепниной наверху, выкрашенных желтой масляной краской, вместо картин и гравюр я развесил длинные блестящие ложа из позолоченной меди и разместил на них свои рапиры и шпаги. Поселившись в комнате-дыне, как насмешливо окрестил мое пристанище лейтенант Луи де Мен, не склонный к романтизму, я попросил поставить посередине круглый стол и, разложив на нем военные карты, книги и бумаги, превратил дыню в кабинет. Я и писал за те же столом, когда была необходимость.

Ну так вот, однажды вечером, а точнее, ночью я придвинул диван поближе к круглому столу и рисовал при свете лампы, — нет, мне не вздумалось отвлечься от неотвязной мысли, не отпускавшей меня вот уже целый месяц, напротив, я погрузился в нее целиком, пытаясь воссоздать на бумаге загадочную Альберту — мучительницу, которой был одержим, как бывают одержимы, по свидетельству людей набожных, дьяволом. В поздний час на улице ни души, тишина мертвая, и только в два без четверти простучит дилижанс в одну сторону, а в половине третьего в другую, так же, как сейчас, и, как сейчас, остановятся на почтовой станции переменить лошадей. В общем, я бы услышал и муху. Но если она и залетела ко мне нечаянно, то наверняка спала где-нибудь в уголке окна или в складке тяжелой шторы из ткани с двойной крученой шелковой нитью, настолько плотной, что стоило мне освободить ее, отстегнув розетку, как она водопадом обрушивалась вниз и застывала недвижно. Единственным нарушителем могильной тишины был я сам, царапая карандашом бумагу. Я рисовал Альберту, и только Бог ведал, с какой нежностью и с каким жаром страсти двигалась моя рука. И вдруг — скрежета ключа в замке я не слышал, а он бы насторожил меня, привлек внимание, послужил предупреждением — дверь моя приоткрылась, резко скрипнув, почти взвизгнув, как взвизгивают двери с несмазанными петлями, и замерла, словно испугавшись собственного жалобного, пронзительного стона, способного напугать бодрствующих и разбудить спящих. Решив, что плохо прикрыл за собой дверь, я встал из-за стола, намереваясь закрыть ее, но она вновь начала открываться все с тем же жалобным плачем, и, когда открылась совсем, в темном проеме возникла фигура… Альберта!

Черт подери! Духовидцы рассуждают о привидениях, но ни одно явление потустороннего мира не поразило бы меня сильней появления Альберты. Я почувствовал удар в сердце, и оно забилось, как смертельно раненный зверек. Не забывайте, мне и восемнадцати не было! От глаз Альберты не укрылось мое потрясение, и она откликнулась на него по-своему: быстро зажала мне рукой рот, чтобы помешать издать изумленный возглас. Затем торопливым резким движением закрыла дверь, надеясь избежать предательской жалобы. Не тут-то было! Дверь взвизгнула еще громче, пронзительней, резче. Альберта приложила ухо к дверной створке, ожидая услышать ответный стон — еще более волнующий и пугающий… Да, ей было страшно — мучительно, до тошноты, — ноги у нее подкашивались, она покачнулась… Я бросился к ней, и вот она уже в моих объятиях…

вернуться

34

Ниоба (греч. мифология) — дочь Тантала, очень гордилась своими детьми и была наказана за свою гордыню их смертью. Символ надменности и невыносимого страдания.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: