По сути, я анализирую графиню дю Трамбле только сейчас, вспоминая запечатленный в памяти образ, он врезался в мой мозг во всех подробностях, словно искусно вырезанную ониксовую печать с силой вдавили в мягкий воск, — в те времена я, разумеется, ничего не анализировал. Если я хоть как-то понял эту женщину, то понял ее гораздо позже. Только после того, как жизненный опыт открыл мне, что наше тело — творение нашей души, я догадался о всемогущей воле графини, не позволившей ни единой волной возмутить мирное и привычное течение жизни, как ни одна волна не тревожит поверхность лагуны, прочно запертой в своих берегах. Не появись в нашем городе де Каркоэл, английский пехотный офицер, отправленный своими соотечественниками проедать свою пенсию, равную половинному жалованью, в нормандский городок, достойный считаться английским, бледная худосочная насмешница, которую называли в шутку «госпожа Иней», вполне возможно, никогда бы не узнала, что в ее снежно-белой, подтаявшей груди, как шутила мадемуазель де Бомон, таится всепокоряющяя воля, что же касается морали, то она растает вконец, подобно прошлогоднему снегу. Что почувствовала эта женщина, когда появился ее избранник? Сразу ли она поняла, что страсть означает для нее в первую очередь осуществление всех ее желаний? Подчинила ли она своей воле человека, который, судя по всему, любил только игру в карты? Каким образом она достигла желанной близости, избежав всех опасностей, что так трудно сделать в провинции? Тайна так и останется тайной, но в конце 182… года никто и не догадывался, что существует необходимость в разгадках. Однако именно в то самое время в одном из самых тихих особняков города картежников, для которых игра стала главным событием каждого дня и почти каждой ночи, за глухими ставнями и вышитыми муслиновыми занавесками, красивыми, белыми, наполовину приподнятыми, чтобы всем дать возможность обозревать мирный покой частной жизни, разгорался роман, в возможность которого невозможно было поверить. Да, роман сопутствовал размеренной, безупречной, упорядоченной жизни женщины, насмешливой и такой холодной, что рядом с ней ничего не стоило застудиться, ум для которой, казалось, значил все, а душа ничего. Роман разъедал ее жизнь, безупречную лишь по видимости, как если бы трупные черви уже принялись за работу в человеке, который еще не перестал дышать.
— Какое жуткое сравнение, — не смогла не вмешаться вновь баронесса Маскранни. — Милая моя Сибилла, кажется, была права, когда не хотела, чтобы вы рассказывали вашу историю. Похоже, сегодня вечером ваше воображение увлекло вас слишком далеко.
— Если хотите, я готов замолчать, — предложил рассказчик учтиво, но не без лукавой иронии, уверенный, что сумел зацепить своих слушателей всерьез.
— И не думайте, — возразила баронесса. — Разве можно нас бросить на середине, раздразнив наше любопытство?
— Мы бы огорчились, — проговорила, изящно обеспокоившись за свою беззаботность, мадемуазель Лаура д’Альзан, распрямляя иссиня-черный локон, сама томность и благостная лень.
— И почувствовали досаду, — весело прибавил доктор. — Представьте себе парикмахера, он выбрил вам пол-лица, а потом убрал бритву, давая понять, что брить дальше не собирается.
— Так я продолжаю, — проговорил рассказчик с безыскусностью высочайшего искусства, состоящего в умении быть незаметным. — В 182… я был в гостях у одного из своих дядюшек, мэра того самого городка, который описал вам как самый неподходящий для страстей и любовных историй. День был не простой — праздник Святого Людовика и именины короля, всегда торжественно отмечаемый нашими ультрароялистами, вернувшимися из эмиграции, квиетистами по части политики, придумавшими мистический лозунг, говорящий лишь о чистой любви: «И все-таки да здравствует король!», — однако в гостиной все было как обычно. В ней играли. Прошу прощенья, что вынужден говорить о себе, дурной тон, но ничего не поделаешь. Я был тогда еще подростком. Между тем благодаря необычному воспитанию размышлял о страстях и людях больше, чем обычно размышляют в таком юном возрасте. Я походил не столько на неуклюжего школяра, черпающего свои познания из учебников, сколько на любопытную барышню, получающую образование, подслушивая у дверей, и долго размышляющую потом над услышанным. В тот вечер весь город собрался в гостиной моего дяди, и, как обычно, — все было вечным в нашем мумифицированном мире, где снимали погребальные пелены только для того, чтобы поиграть в карты, — общество разделилось на две части: игроков и юных барышень, которые не принимали участия в игре. Процесс мумификации коснулся уже и барышень, им предстояло одна за другой сходить в катакомбы стародевичества, но пока еще их лица дышали свежестью, искрились жизнью, которая никому не понадобится, и я с жадным восхищением смотрел на них. Одна только Эрминия де Стассвиль, богатая наследница, могла надеяться на чудо — брак по любви без унизительного мезальянса.
Я был далек от старости и перестал быть ребенком, а значит, не мог присоединиться к юному рою, чей шепот время от времени прерывался то откровенным смехом, то сдерживаемым смешком. Сгорая от робости, которая на самом деле пытка сладострастием, я забился в уголок и оказался рядом с «богом шлема» Мармором де Каркоэлом — предметом моего безмерного восхищения. Разумеется, дружбы между нами быть не могло. Но и у чувств есть свои тайные пристрастия. Незрелые юноши зачастую тяготеют к людям, о которых трудно сказать что-либо положительное, эта тяга яснее ясного свидетельствует о том, что они, точно так же, как и народ — а народ всегда остается ребенком! — нуждаются в вождях. Для меня образцом для подражания стал де Каркоэл. Он часто бывал у моего отца, любителя карточной игры, как поголовное большинство мужчин нашего круга, и любил участвовать в наших с братьями гимнастических занятиях, показывая нам чудеса силы и гибкости. Подобно герцогу Энгиенскому, он с легкостью перепрыгивал через ручей в семнадцать футов шириной. Сила и ловкость для нас, молодых людей, которых воспитывали как будущих военных, не могли не иметь притягательности, но секрет обаяния был не в физических качествах англичанина. Он возбуждал мое воображение, тревожил, как тревожит одна незаурядная личность другую, потому что лучшая защита от необычных воздействий — это примитивность натуры: мешок с овечьей шерстью прекрасное средство против пушечных ядер. Я не сумел бы сказать, что именно представлял себе, глядя на смуглое, грубой лепки лицо де Каркоэла, — лицо цвета жженой сиены, как сказал бы художник-акварелист, — на его сумрачные глаза с короткими веками, на следы неведомых страстей, которые искалечили его, как калечат колесуемого удары палача. Особенно меня поражали его руки — казалось, дикарем он был только до запястий — изнеженные, как у всех аристократов, умевшие метать карты по кругу с такой быстротой, что перед глазами возникал словно бы огненный круг, столь поразивший мадемуазель Эрминию де Стассвиль, когда она увидела де Каркоэла впервые. Так вот в тот вечер, когда я сидел в уголке возле карточного стола, ставни наполовину прикрыли и в комнате царил полумрак. В вист играли сильнейшие. Мафусаил среди маркизов господин де Сен-Альбан был партнером Мармора. Графиня дю Трамбле выбрала себе в партнеры шевалье де Тарси, до революции офицера Прованского полка, кавалера ордена Святого Людовика, одного из тех стариков, каких больше не увидишь в наши дни, умевших быть на коне и в минувшем веке, и в нынешнем, но не ставших от этого больше ростом. В какой-то миг госпожа дю Трамбле де Стассвиль, беря карты, сделала движение рукой, и бриллиант, мерцавший в ее кольце, вдруг сверкнул немыслимым электрически белым светом, так что в полутьме, царящей над столом, от которой он казался еще зеленее, стало больно глазам, словно от вспышки молнии.
— Боже мой! Что так сверкнуло? — воскликнул шевалье де Тарси голоском, который у него был таким же тонким, как ноги.
— Боже мой! Кто так кашляет? — спросил одновременно маркиз де Сен-Альбан, отвлеченный от игры приступом приглушаемого изо всех сил кашля, и повернулся к Эрминии, которая вышивала воротничок для своей матери.