Вот почему постоянные прихожане церкви *** не обратили внимания на вошедшего в нее мужчину. Будь там света побольше, многие были бы весьма удивлены, увидев его. Он был не из тех, кто часто ходит в церковь. Если сказать правду, то вообще в нее не ходил. Ни разу не переступил порога, хотя уже не впервые после долгих лет отсутствия приезжал погостить в родной город. Почему он пришел в церковь именно в этот день?.. Какое чувство, мысль, намерение подвигли его войти в храм, мимо которого он проходил много раз на дню, словно бы не видя его, словно его вообще не существовало? Человек этот был не только высок ростом, но и высокомерен, и ему пришлось смирить свою гордыню и нагнуться, чтобы войти в низкую дверь, позеленевшую от сырости, царящей в этих краях из-за частых дождей. Надо сказать еще, что вошедший отличался пылким нравом и не чуждался поэзии. Войдя в церковь, которую, скорее всего, успел забыть, он, наверное, удивился ее сходству с кладбищенским склепом. Впрочем, ее действительно строили как крипту, и располагалась она ниже уровня городской площади, на которую выходила, и даже для того, чтобы пройти к алтарю, нужно было спуститься на несколько ступенек. Вошедший, конечно же, не читал святую Биргитту[95]. А если бы читал, то, оказавшись среди ночной тьмы, шелестящей таинственным шепотом, непременно вспомнил бы ее видение чистилища — мрачной устрашающей усыпальницы, где никого не видно, но от каждой стены исходят тихие стенанья и вздохи… Что он думал и что чувствовал, неведомо, но, очевидно, не доверяя своей памяти, если в ней вообще сохранились какие-то воспоминания, он внезапно остановился посреди бокового прохода, по которому было двинулся вперед. Судя по всему, он искал что-то или кого-то в потемках, но из-за темноты не мог найти. Потом глаза его немного привыкли к темноте, и он смог различить вокруг себя тени людей, предметов и заметил старушку нищенку. Она не то чтобы стояла на коленях, а осела возле скамьи для бедных, перебирая четки и молясь. Он тронул ее за плечо и спросил, где находится часовня Пресвятой Девы и исповедальня священника такого-то прихода, приход он назвал. И, получив все нужные ему сведения от главной «сиделицы» скамьи для бедных, сидевшей на ней вот уже полвека и ставшей такой же необходимой принадлежностью церкви города ***, как забавные фигурки на водостоках, посетитель уже без всяких затруднений, минуя стулья, еще не расставленные по местам после утренней мессы, вошел в часовню и остановился возле исповедальни. Стоял он, сложив руки на груди крестом, как часто стоят в церкви люди, пришедшие не за тем, чтобы помолиться, но желающие сохранить подобающую месту серьезность и пристойность. Дамы из конгрегации Святых Четок, молившиеся неподалеку, не преминули углядеть, нет, я не скажу — нечестивость, но отсутствие в его позе благочестия. Обычно по вечерам, когда в часовне исповедуют, возле украшенного бантами веретена Богородицы зажигают витую свечу желтого воска, и вокруг становится светло; но в тот день толпа прихожан исповедалась поутру, и вечером на исповедь не пришло ни души. Священник, одиноко молившийся в исповедальне, вышел и погасил свечу желтого воска, а потом снова вернулся в деревянную клетушку и принялся за молитву в полутьме, ничем не отвлекающей и помогающей сосредоточиться. Почему он дунул на свечу? Хотел ли в самом деле сосредоточиться или поступил так из бережливости, а может, и вовсе бездумно, кто знает? Но его незатейливое действие помогло сохранить инкогнито, если только он хотел его сохранить, человеку, который вошел в часовню. Священник, задувший свечу как раз перед его приходом, заметил вошедшего сквозь решетчатую дверь исповедальни и широко распахнул ее, продолжая сидеть. Человек передал священнику какой-то предмет, который держал у груди.
— Возьмите, святой отец, — произнес он тихо, но отчетливо, — я уже очень долго ношу его с собой.
Больше он ничего не сказал. Священник, словно бы заранее зная, о чем идет речь, взял сверточек и закрыл дверь исповедальни. Дамы из конгрегации Святых Четок не сомневались, что мужчина, поговорив со священником, тут же преклонит колени и будет исповедоваться, и были несказанно удивлены, увидев, что он торопливо покинул часовню и столь же быстро пошел по боковому проходу, по которому только что пришел.
Дамы удивились несказанно, но уходящий был изумлен еще больше, когда на середине прохода, по которому он направлялся к выходу, его остановили две сильные руки и возле самого его лица раздался хохот, прозвучавший кощунством в святом месте. К счастью для оскаленных в хохоте зубов, они были узнаны.
— В бога и в душу, — гаркнул насмешник, все же понизив голос, чтобы его богохульства никто не расслышал, — чем ты занят в церкви, Мениль, в столь поздний час? Мы же, кажется, не в Испании, где так лихо мяли апостольники монахинь в Авиле!
Названный Менилем гневно взмахнул рукой.
— Замолчи! — процедил он, едва удержавшись, чтобы возмущенно не загрохотать на всю церковь. — Ты что, пьян?! Сквернословишь в церкви, как в караульне! Пошли! И без глупостей! Выйдем тихо и благородно!
Он ускорил шаг, и оба они, наклонившись, выбрались через низенькую дверь на улицу, где могли себе позволить говорить в полный голос.
— Разрази тебя гром и молния, Мениль! Спали адское пламя! — не унимался сквернослов, словно взбесившись. — Ты что, надумал в капуцины податься? Собираешься святые облатки жрать? Ты — Менильгранд, капитан шамборанцев, словно поп, торчишь в церкви!
— Ты там тоже был, — спокойно возразил Мениль.
— Я пошел туда за тобой! Видел, как ты вошел церковь, и обалдел, скажу тебе честно, даже больше, чем если бы насиловали мою матушку. Я сказал себе: «Черт бы его побрал! Что он надумал делать в вонючем поповнике?!» Потом подумал, что ты зашел туда ради зазнобы, и отправился взглянуть, на кого — гризетку или самую знатную даму в городе — ты положил глаз.
— Я пошел в церковь ради себя самого, дорогой мой, — ответил Мениль с такой нескрываемой презрительностью, какой и дела нет до производимого впечатления.
— Не может быть! Ты меня изумляешь, Менильгранд!
Мениль остановился.
— Должен тебе заметить, дорогой мой, что люди… вроде меня, созданы, чтобы всегда изумлять людей… вроде тебя.
И, повернувшись к сквернослову спиной, зашагал быстрым шагом, словно бы не позволяя следовать за собой, по улице Жизор в сторону площади Турен, на углу которой располагался дом его отца, старого господина де Менильгранда, как называли его в городе, когда о нем заходила речь.
Старик, богатый, скупой (так о нем говорили), прижимистый — именно это слово употребляли, — на протяжении многих лет жил, сторонясь компаний, но все менялось, когда к нему на три месяца приезжал из Парижа сын. Старый де Менильгранд, не звавший обычно в гости и кошки, приглашал и принимал у себя всех: и старинных друзей своего сына, и его товарищей по полку, и просто знакомых, закатывая роскошные обеды, которые местные неблагодарные гастрономы называли обедами скупердяя. Недостойная выдумка! Стол у старика был великолепный и соответствовал скорее пословице: где скупой раскошелится, там пир горой.
А чтобы познакомить вас получше с городской кухней, я представлю вам еще одного персонажа: в то время в городе *** проживал весьма знаменитый на свой лад сборщик налогов. Купив себе дом в столь маленьком городке, он поразил всех, словно на шестерке лошадей въехал в церковь. Значительная эта персона в качестве финансиста значения не имела, но природа позабавилась, дав толстяку талант повара. Рассказывают, что в 1814 году он привез Людовику XVIII, собравшемуся бежать в Гент, деньги от своего округа; в одной руке он держал ящик с деньгами, а в другой кастрюльку с подливой из трюфелей, до того соблазнительной, словно была приготовлена, черт побери, из семи смертных грехов. Людовик XVIII, как полагается, взял деньги, не сказав даже спасибо, зато в благодарность за подливу украсил обширное чрево гениального кулинара, по случайности попавшего в финансисты, лентой ордена Святого Михаила через плечо, какой жаловал только художников или ученых. И вот с широкой муаровой лентой, которую он неизменно надевал на свой белый жилет, и толстым брюхом, сиявшим орденским плевочком, новый Тюркаре[96] по имени Дельток (а именно так его и звали), надевавший в день Святого Людовика шпагу и бархатный фрак, высокомерный, тщеславный и наглый, как три дюжины английских кучеров в седых пудреных париках, не сомневавшийся, что никто не устоит перед его всемогущими соусами, по роскоши своего образа жизни и своего сиянья мог сравниться в городе *** разве что с солнцем. И вот! С этим-то солнцем на кулинарном небосводе, похвалявшимся, что может приготовить сорок девять постных супов, а уж сколько скоромных, и сам не знал — без счета! — и соперничала кухарка старого господина де Менильгранда, более того, внушала Дельтоку беспокойство и опасения, пока в доме старика жил его сын!