Он и выказывал уважение сыну на свойственный ему лад, и, надо сказать, весьма выразительно. Когда сын разговаривал с ним, мертвенно-бледное лицо Менильгранда-старшего, похожее на луну, нарисованную белилами на серой бумаге, с красными после оспы глазами, будто намеченными сангиной, выражало благоговейное внимание. Но главным проявлением отцовской любви становилась щедрость; скупость — опасная страсть, и те, кого она стиснула ледяными руками, не в силах освободиться, однако на время пребывания сына отец забывал о ней. Он закатывал те самые знаменитые обеды, какие не давали спать господину Дельтоку, шевеля на его голове листки лавра, собранные в царстве ветчин и соусов, — безбожные обеды, какими мог услаждать своих любимцев сам дьявол. Впрочем, завсегдатаи этих обедов таковыми и были. «Весь сброд, вся грязь, какая только есть в городе и его окрестностях, собирается в доме Менильгранда», — шипели роялисты и набожные католики, не успокоившиеся еще после страстей 1815-го. «Нет сомнения, что говорят там одни гадости, а скорее всего, их и делают», — прибавляли они. Слуги, которых не отсылали перед десертом, как поступал умный и вольнодумный барон Гольбах[104], разносили по городу и впрямь ужасающие слухи о застольных разговорах; дело дошло до того, что кумушки-подружки напугали кухарку господина Менильгранда-старшего, будто кюре не допустит ее к причастию, пока в доме гостит хозяйский сын. В общем, о пиршествах на площади Тюрен достопочтенные горожане говорили примерно с таким же ужасом, с каким средневековые христиане толковали о трапезах евреев, на которых те якобы глумились над гостией и приносили в жертву младенцев. Надо, правда, сказать, что страх и ужас пропадали, как только речь заходила о тех кулинарных изысках, которыми потчевал старик своих гостей, — чувствительные гурманы-аристократы слушали о них, глотая слюнки. В провинции и маленьких городках люди знают друг о друге все. Открытый дом римлян им заменял рынок, дом вообще без стен. С точностью до последней куропатки или бекаса всем было известно меню обедов на площади Тюрен. Обеды устраивались каждую неделю по пятницам, и для них забиралась лучшая рыба и лучшие устрицы, но на своих кощунственно изысканных трапезах хозяин без стыда и совести мешал постное со скоромным. Рыбу за его столом торжественно подавали вместе с мясом, словно желая надругаться над пятницей — днем, отведенным Церковью для воздержания и умерщвления плоти! Вот какие мерзости приходили в голову старику Менильгранду и его осатаневшим гостям. Мало того, что они ели скоромное в постный день, они и постное превращали в услаждение для желудка! Устраивали себе, так сказать, архиерейскую уху! Брали пример с королевы Неаполитанской, которая говорила, что шербет ее восхитителен, но стал бы еще слаще, если бы наслаждаться им было бы грехом! Да что это я — грехом?! Нечестивцам подавай все грехи на свете! Святотатцы — вот кто приходил в этот дом и садился за проклятый стол, святотатцы самой что ни на есть чистой пробы, выставляющие нечестие напоказ, смертные враги священников и католической Церкви, непримиримые и яростные безбожники, какими были все безбожники в то время. Надо сказать, что безбожие тогда приобрело особую окраску. Без Бога тогда обходились люди деятельные, с огромным запасом энергии, пустившиеся во все тяжкие, не побоявшись никаких крайностей, прошедшие через горнило революции и императорских войн. Атеизм XVIII века, породивший это безбожие, мало был на него похож. Атеисты XVIII века искали истину, думали, размышляли. Безбожие было умствованием, софистикой, громкими, дерзкими речами. Что у него общего с кощунством цареубийц 93 года и беззастенчивостью императорских солдафонов? Мы — следующее за деятельными безбожниками поколение и тоже безбожники, но на свой лад. Наш ледяной, ученый атеизм неподкупен, сосредоточен, мы непримиримо ненавидим все относящееся к религии и похожи на жучков-древоточцев, которые точат балку. Но наше неприятие Бога не в силах дать представление о яростной ненависти к Нему в начале XIX века: отцы-вольтерьянцы натаскали своих сыновей на Господа, как собак, став мужчинами, они по локоть погрузили руки в кровь, занимаясь политикой, а потом воюя; война и политика развратили их вконец. После трех или четырех часов питья и обжорства за кощунственным столом старика де Менильгранда громогласное и буйное общество в его столовой мало походило на компанию из пяти китайских мандаринов от литературы, собравшихся в кабинете дрянного ресторана и устроивших маленький заговор против Господа, заплатив по пять франков с носа[105]. В те времена пиры были совсем другими! И поскольку, скорее всего, пиры эти вряд ли когда-нибудь возродятся, то для истории нравов небезынтересно о них напомнить.
Те, кто так безбожно пировал, давно умерли, ушли, и безвозвратно, но в те времена они жили с особой интенсивностью: жизнь набирает силу не тогда, когда возможностей становится меньше, а когда бед и несчастий становится больше. Друзья Менильгранда, сотрапезники по застольям в отцовском доме, не утратили еще былой силы. Сама жизнь доказала, что сила у них есть, они поверили в нее, почувствовали, когда, любя крайности и излишества, пили все хмельные радости жизни, подставив голову прямо под струю, хлещущую, как из бочки, и не падали замертво. Но ни руками, ни зубами, как Кинегир[106] удержал корабль, не удержали места у бочки. Поток событий оторвал их от питающей груди — а они так жадно ее сосали! — унес, но не износил, и они продолжали жаждать молока, которого успели вкусить и вкус которого лишал их покоя. Для них, как для Менильгранда, настал час ярости. Бессильной ярости. И пусть они не обладали величием души Менильгранда, неистового Роланда, для которого понадобился бы Ариосто, обладавший вдобавок трагическим гением Шекспира, они тоже узнали смерть, оставшись в живых. Смерть не часто совпадает с концом жизни, зачастую она приходит гораздо раньше. Воинов разоружили, а они способны сражаться. Наполеоновских офицеров уволили не только из Луарской армии[107], — их уволили из жизни, отстранили от всех надежд. Империя погибла, реакция придавила революцию, хоть и не сумев с ней справиться раз и навсегда, как святой Михаил с драконом, и полные сил люди лишились должности, занятия, положения в обществе, карьеры, потеряли все нажитые блага и вернулись в родной город, чтобы, как они говорили, «подыхать хуже собак». В Средние века они пошли бы в пастухи, подались в наемники или в пираты, но время не выбирают, они родились в цивилизованную эпоху, жесткую своими рамками и ограничениями, их отправили на покой, поставили в стойло грызть удила, ронять с губ пену, портить себе кровь и давиться от отвращения. Кое-какой выход был и у них, они могли драться на дуэлях, но что такое два-три удара шпагой или пистолетный выстрел, когда их ярость и отчаяние требовали потоков крови, которые залили бы всю землю! Теперь вы можете себе представить, что за «Отче наш» обращали они к Господу Богу. Они-то в Него не верили, зато в Него верили их враги, и этого было достаточно, чтобы попирать, изничтожать, проклинать все, что есть для врагов святого. Менильгранд-младший, однажды посмотрев на своих гостей при свете голубых язычков пламени, плясавших над огромной пуншевой чашей, вокруг которой они сидели, сказал:
— Готовый экипаж корсарского судна! — И, покосившись на расстриг, затесавшихся между солдатами без мундиров, прибавил: — Даже капелланы есть, если корсарам придет фантазия завести у себя капелланов!
Но в мирное время, наставшее после снятия континентальной блокады[108], корсаров хватало в избытке, — не было тех, кто давал бы деньги на корабли.
Ну так вот, пятничные собутыльники, вызывавшие возмущение всего города, пришли, как обычно, на обед в особняк де Менильгранда в пятницу, последовавшую за тем самым воскресеньем, когда Мениля так неожиданно увидел в церкви один из его приятелей и пришел сначала в недоумение, а потом в неистовство. Приятеля звали Рансонне, когда-то он служил капитаном в 8-м драгунском полку и на обед пришел одним из первых. Мениля он не видел всю неделю и никак не мог успокоиться, что застал его в церкви, а главное, не мог забыть обиды: вместо того, чтобы объясниться, тот с пренебрежением осадил его. Рансонне рассчитывал вернуться к потрясающему происшествию, намеревался угостить им всех гостей и добиться разъяснений в их присутствии. Капитан Рансонне был не самым беспутным из распутников и богохульников, собирающихся по пятницам, но больше всех любил выставлять напоказ свое безбожие и делал это весьма неуклюже. Бог не давал ему покоя, словно назойливая муха. И хотя он был весьма неглуп, выглядел из-за своего богоборчества глуповато. Он был офицером, военным от макушки до пят, и не просто военным, а военным своего времени со всеми его достоинствами и недостатками, он вырос на войне, жил, чтобы воевать, верил в одну войну и любил только войну — словом, был драгуном, неразлучным с конем и саблей, как поется в старинной драгунской песне. Из двадцати пяти друзей, собравшихся в тот день в особняке Менильгранд, он, может быть, больше всех был привязан к Менилю, хотя с тех пор, как тот побывал в церкви, он словно бы перестал быть тем храбрецом рубакой, которого Рансонне знал и любил. Предупредить ли об этом остальных?.. Собрались в основном офицеры, но не все из них были солдатами. Были медики, самые вольнодумные материалисты из всех городских врачей. Несколько бывших монахов в возрасте старшего Менильгранда, оставившие монастыри и обеты, два или три женатых священника — в законном браке они, разумеется, не состояли, но имели сожительниц — и в довершение всего бывший член Конвента, представитель народа, голосовавший за казнь короля. Словом, фригийские колпаки или кивера, одни отчаянные революционеры, другие страстные бонапартисты, всегда готовые драть глотки и вцепиться друг другу в горло, отстаивая свои убеждения, но трогательно единодушные в отрицании Бога и неприятии всех церквей. Во главе этого синедриона чертяк с разнообразными рожками восседал самый главный — черт в колпаке — папаша Менильгранд с мучнисто-белым лицом, но никому бы и в голову не пришло сравнить его с клоуном, потому что чувствовалось в нем что-то весьма значительное и сидел он гордо и прямо — ни дать ни взять епископ в митре на шабаше. Напротив него сидел Менильгранд-младший с видом усталого, расположившегося на отдых льва, однако чувствовалось, его мускулы могут в один миг напружиниться, морщины разгладиться, а глаза метнуть молнии.
104
Гольбах Поль Анри (1729–1789) — французский философ-материалист, атеист, идеолог буржуазной революции.
105
Имеется в виду знаменитый литературный обед 10 апреля 1868 г. на Страстную пятницу, данный критиком Сент-Бёвом своим собратьям Тэну, Ренану, Абу и принцу Наполеону, сыну Жерома Бонапарта.
106
Кинегир — брат греческого драматурга Эсхила, участник марафонского сражения (490 до н. э.), пытался задержать персидскую галеру, вцепившись в нее руками; персы отрубили ему руки, тогда он вцепился в нее зубами.
107
Остатки Великой армии Наполеона были сосредоточены в 1814 г. на реке Луаре.
108
Блокада, объявленная Наполеоном Англии в 1806 г., в которой участвовали все покоренные им и все союзные страны Европы. Снята после его падения в 1814 г.