Она думала о будущем и ночами, и днями, и даже во время молитвы. Думала в церкви, глядя, как вносят дарохранительницу и как все идут к причастию; истая янсенистка, она считала себя недостойной причащаться, поскольку ее дочь так тяжко согрешила. Благородная дама становилась на колени, обхватывала руками голову с пышными волосами — в страданиях пена седины покрыла их черные волны, — и все полагали, что она погружена в молитву, на самом же деле баронесса сгибалась под грузом непосильной задачи, и мучительный поиск решения терзал и точил ее душу.
От постоянной тревоги и беспокойства голова у нее шла кругом, грехопадение дочери принесло ей столько горя, что неприязнь к виновнице всех бед переросла в ненависть. Действительно, мадам де Фержоль страдала невыносимо. Страдала потому, что ее достоинство попрали, святилище осквернили, материнские чувства растоптали. Потому, наконец, что была очень сильной, а сильные здоровые люди замыкаются в себе и не плачут, хотя слезы могли бы облегчить и смягчить их боль. И все-таки Ластени страдала сильнее: мать судила и ставила к позорному столбу — дочь принимала позор и вечное осуждение; мать в своей правоте безжалостно обличала дочь, называя ее беду смертным грехом, поносила ее — дочь терпела все поношения и не могла оправдаться. Жизнь в их доме стала невыносимой! Обеим было нестерпимо плохо, но хуже всего в домашнем аду пришлось Ластени. Бывает неописуемое счастье, и бывает неописуемое несчастье — состояние, о котором нельзя рассказать, которое можно лишь пережить. Ластени стала неописуемо несчастной. Она переменилась до полной неузнаваемости. Как быстро истаяла твоя красота, прекрасная Ластени де Фержоль! Кто бы теперь назвал тебя хорошенькой!
Взглянув на Ластени, которая некогда казалась нежным ландышем, цветущим под сенью гор, густой зеленью оттеняющих белизну ее личика, каждый бы испугался. Бледность шекспировской Розалинды, так красившая хрупкую слабую девушку, сменилась бледностью трупа. Из глаз живой покойницы постоянно лились слезы, и вся она не усохла, как мумия, а, наоборот, разбухла от влаги, расплылась, словно под действием разложения. Она отяжелела и с трудом передвигалась, ее живот становился все больше, а мукам ее не было конца. Будь ее воля, она бы целыми днями ходила в просторных пеньюарах с широкими складками, но мать принуждала ее одеваться и заставляла ходить в церковь — насильно водила ее туда. Именно так понимала мадам де Фержоль христианский долг, полагая, что церковная служба может принести пользу заблудшей нераскаявшейся душе. Быть может, под смягчающим влиянием церкви Ластени доверится матери и откроет ей сердце.
— Вы не на сносях, так что ступайте в церковь Божию и кайтесь в своем грехе, — говорила баронесса презрительно и сурово.
Агата больше не одевала Ластени, ее одевала мать. Перед тем как выйти на улицу, мадам де Фержоль, чтобы скрыть «печать греха» на лице дочери, окутывала ее густой вуалью, как если бы она была прокаженной, и несчастная девушка задыхалась. Но если бы нужно было скрыть только лицо! Еще был живот, заметный любому, даже самому рассеянному наблюдателю, и баронесса как можно туже затягивала на Ластени корсет, нисколько не боясь причинить ей боль. Упрямое молчание дочери выводило мадам де Фержоль из себя, она находилась в постоянном раздражении и, случалось, так резко и грубо сдавливала живот злополучной беременной, что та вскрикивала.
— Вам не нравится! — в голосе матери слышалась жестокая насмешка. — Приходится терпеть, когда скрываешь грех!
А если жертва опять стонала под пыткой, в ответ звучало с беспощадной иронией:
— Боитесь, что я убью этого? Напрасно тревожитесь! Дети, зачатые в грехе, живучи!
VII
И все-таки мадам де Фержоль не была бессердечной; настал день, когда ужасные пытки прекратились, хотя ярость в материнском сердце еще не улеглась. Может быть, она спохватилась, что даже грешницу нельзя так мучить? Или пожалела некогда прелестный, а ныне увядший ландыш? Неужели милосердие было всего лишь уловкой ожесточившейся женщины, задумавшей во что бы то ни стало покорить слабую девушку, которая впервые в жизни сопротивлялась с невероятной стойкостью, оберегая тайну своей любви? А баронесса знала, что такое любовь.
«Как же беззаветно она полюбила, если, нежная и податливая по натуре, обрела вдруг такую силу!» — думала мадам де Фержоль. Ее обращение с Ластени внезапно переменилось. Тон смягчился, она даже стала, как прежде, говорить ей ласково «ты».
— Послушай, несчастное погибшее дитя, — сказала она однажды дочери, — ты умираешь с горя, и я тоже мучаюсь. Ты губишь свою душу, а вместе с ней и мою. Ты молчишь, стало быть, лжешь и меня принуждаешь участвовать в обмане, заставляя каждый день ломать унизительную комедию и покрывать твой грех, хотя одно только слово правды, возможно, спасло бы нас. Скажи правду, и ты вернешься в объятия любимого. Назови мне его имя. Может, не так уж он худороден, и тогда ты выйдешь за него замуж. Ах, Ластени! Как я корю себя за то, что жестоко обходилась с тобой! Я не имела права тебя осуждать, дитя мое! Я утаила от тебя свое прошлое. Тебе и всем остальным известно, что я безумно влюбилась в твоего отца и он увез меня из родного дома… Но ты, бедное мое дитя, не знаешь — да и свет тоже, — что я была такой же слабой и грешной, как ты, что твой отец привез меня сюда и женился на мне, когда я была в положении. Счастливое супружество покрыло мой грех, и я краснела за него лишь перед Господом. Ты, моя бедная девочка, в наказание мне, в искупление моего греха, тоже согрешила. Суд Божий праведен: я полюбила твоего отца — сотворила себе кумира. Но Бог Ревнитель не терпит отступников, Он наказал меня, забрал моего мужа, а тебя сделал грешницей, какой и я была когда-то. Почему бы и тебе не выйти замуж за любимого? Ведь ты любишь его! Если бы ты не любила его, так же как я твоего отца, то не молчала бы!
Мадам де Фержоль остановилась. Было видно, как мучительно ей далось признание, как она преодолевала себя. Баронесса призналась, что она такая же грешница, как ее дочь, не отступила перед унижением, воспользовалась последним средством, чтобы вырвать вожделенную правду. Величественная мать, считавшая, что дочь прежде всего должна ее почитать, теперь краснела перед нею. Она открыла тайну, о которой не знал никто, о которой никто не подозревал, так надежно защитило ее замужество! Не желая уронить себя в глазах дочери, мать долго не решалась на ужасное, постыдное признание… Она пошла на него в последней крайности, хотя мысленно уже не раз подступалась к нему. Какое невероятное усилие пришлось совершить этой гордой душе, чтобы так пасть в глазах дочери! Но она совладала с гордыней, она призналась!
Все напрасно — ей не удалось растрогать Ластени. Дочь выслушала откровение матери, как выслушивала раньше упреки. Она по-прежнему молчала, устав от бесконечного и бесполезного сопротивления. От укоров мадам де Фержоль, от ее суровых гневных обличений она навсегда отгородилась мертвым тупым равнодушием. Мать не смогла пробиться через вставшую между ними стену. Можно было предположить, что причина в отчаянии девушки, которая поняла, что доказать свою невиновность ей не удастся, коль скоро ее беременность — несомненный факт. Но в действительности бесконечные муки и непонятная беременность превратили Ластени, и прежде замкнутую, в душевнобольную. Вот почему внезапная нежность матери, ее откровенность, взывающая к ответной откровенности, даже уравнивающее их признание, которое не каждая мать решилась бы сделать дочери, не достигли слуха несчастной девушки. Слишком поздно! Случилось непоправимое. Как долго Ластени надеялась, что никакой беременности нет! Одну девушку в их городке заподозрили в таком же грехе, девять месяцев над ней измывались, ругали последними словами, но прошел десятый месяц, а она все еще носила! Оказалось, что у нее развилась злокачественная опухоль. Бедняжка хоть и была еще пока жива, но ожидала смерти со дня на день. Так вот, Ластени в отчаянии уповала на опухоль как на милость Божью.