Если и так — что ж, пусть, он готов.
Но думать об этом не стоит, это грешные мысли, признак слабости. Обряд должен состояться. Старшие велели ему идти и проповедовать в Эллоне, Сеории и на землях Севера, — здесь он и будет служить. Старшие ведают, куда посылать несущего слово Истины. Пусть сами они уже слабы и немощны, и не могут годами без отдыха блуждать по тропам, то скрываясь от погони, то рискуя погибнуть в бурю или снегопад, но они знают, какие земли еще не охвачены проповедью. Сеория узнает слово Истины, Сеория, сердце надменной державы, которой правят потомки проклятых захватчиков, будет поставлена на колени и откроет источники силы для Господа! А проповедник сделает все, чтобы это случилось.
Ибо нет высшего испытания и радости, чем служить истинному Владыке!
Пролог: Неверна-Невельяна
Склонился над пергаментом хронист, перо скрипит, выводя на листе строку за строкой. Спина согнута колесом, морщинистая губа старика прикушена от усердия. На плечо падает конец головной повязки; пишущий невнятно ворчит и откидывает его назад. Последние потоки дневного света падают на стол, на лист пергамента — выбеленный мелом, невинный, как дитя пяти лет от роду. Лучшие чернила — густые, тягучие, блестящие и после того, как высохнут; лучшее перо — из крыла трехлетнего лебедя, — и все же руку быстро сводит судорогой, а слова покидают седую голову, разлетаются прочь, как те самые лебеди, вспугнутые неловким охотником.
Нелегко написать хронику царствования первого короля Собраны…
"В году одна тысяча шестьсот сорок третьем от Сотворения в дом правителя Сентины, князя Церского и Тиаринского Свенелорна, который, вместе с добродетельной супругой своей Латесной, дочерью князя Флаонийского и Эллернийского, не имел детей, хоть и состояли они в браке уже два десятка лет, и неустанно возносили молитвы Сотворившим, и премного жертвовали на нужды Матери нашей Церкви, подброшен был младенец. Случилось это в тот день и час, когда добродетельная княгиня Латесна молилась в храме о даровании наследника. Вернувшись же домой, узнала от домочадцев, что на крыльце найден ребенок, и велела принести его к себе.
Был тот младенец обернут в белое покрывало с золотым шитьем дивно тонкой работы, которое годом раньше князь Церский и Тиаринский пожертвовал на убор для Матери Оамны, — и поняла княгиня, что молитвы ее услышаны. Ребенок же оказался видом дивен и обликом прекрасен, ибо имел кожу, сиянием сравнимую с чистым золотом, золотые же волосы и глаза, подобные чистейшим сапфирам. Наречен Сотворившими данный младенец был Эленеасом, в честь отца князя, но едва научившись говорить, а было то, когда ему минула третья девятина, открыл родителям, что истинное имя ему Аллион, но примет он его не раньше, чем объединит под своей властью земли от гор Неверна до гор Невельяна, ибо рожден Сотворившими, дабы его потомки правили миром.
Чудесное дитя было необыкновенно одарено, и с первого года жизни восхищало наставников…"
— Дай-ка взглянуть, почтенный! — крепкая, такая молодая рядом с иссохшей птичьей лапкой хрониста рука берет со стола лист. Вошедший так тихо, что старик не услышал шагов, бегло просматривает четко выведенные слова.
Потом король смеется, запрокинув голову и сверкая белыми зубами.
— Летописцы, как же вы любите славословить…
— Ваше Величество недовольны? — старик поспешно встает, сгибается пополам. Седые космы, схваченные головной повязкой, касаются пола. — Я посмел оскорбить Ваше Величество неточностью?
— Выпрямись, — опять смеется король. — Ты слишком стар, чтобы гнуть спину даже перед королем. Ты не ошибся, почтенный Эгро — но ты пишешь не обо мне, а о золоченой кукле.
— Ваше Величество?.. — Старик упал бы на колени, но король велел ему стоять прямо, и он стоит, боясь поднять глаза на короля Аллиона, на короля, который родился в один год с его отцом, но дни придворного летописца уже сочтены, и до суда Сотворивших ему осталось меньше дней, чем букв на листе, а золото волос короля еще даже не разбавлено серебром седины…
Золота всегда было слишком. Золотой гребень, который был едва заметен в волосах, когда ребенка причесывали. Золотой загар, покрывавший тело мальчишки после купания. Золотое шитье плаща, золотая пряжка, затканный золотом пояс. Золото, золото, золото. Золото, светлое, как липовый мед, и золото красное, разбавленное медью; золото, отполированное до зеркального блеска, и золото, тусклое, как выброшенный морем янтарь…
Золотые брови и ресницы, и даже ногти отливали тем же металлом, пока княжеский наследник не пачкал руки в саже, золе, песке и грязи — во всем том, в чем обычно ухитряются измазаться мальчишки, если им еще нет и десяти лет. В этом он ничем не отличался от ровесников, но когда те умывались, под темными разводами грязи открывалась обычная белая кожа, его же лицо и руки словно были однажды присыпаны золотой пудрой. Впрочем, синяки у него были вполне обычного цвета, синяки и ссадины, и царапины, и корки на разбитых коленках. Как у всех детей.
Он был выше и крепче ровесников, слишком рано начал ходить, говорить, впервые взялся за перо в три года, и его начали учить грамоте. Никто не удивлялся, а меньше всех — сам мальчик, но когда родители приводили его в храм, показывали на две статуи — рослого воина в доспехе и статной полногрудой женщины с доброй улыбкой, — и говорили "Вот твои отец и мать, поблагодари их…", ребенок не верил. Он знал, что не был рожден так же, как прочие дети, помнил это — как помнил себя с первого дня: колючее от шитья покрывало, потом тесные пеленки, неловкое, непослушное тело, которое казалось пригодным лишь для ползания, и слова "меня зовут Аллион", срывающиеся с языка, и невозможность объяснить, что значит это имя, — помнил, но не верил. Статуи были статуями. Две фигуры в полумраке, вынувшие его из купели, до которой не было ничего, теплые ладони, а потом холод и одиночество на каменных ступенях остались там, в ином сияющем мире, который он уже не помнил, но иногда, на грани пробуждения, чувствовал. Отцом и матерью были князь и княгиня, хоть они и каждый день напоминали воспитаннику о том, что он рожден Омном и Оамной.
К княгине он прибегал с жалобой на злого дикого котенка, расцарапавшего ему лицо и грудь, князь впервые вложил в его руки меч — пока что деревянный, и пока мальчишка Эленеас — звонкое и сияющее, как белое золото, имя Аллион пока что оставалось лишь залогом будущих побед, — не отправился к наставникам, ему не нужно было других отца и матери, а потом — и подавно. Храм оставался храмом, статуи — статуями, молитвы не заменяли ни ласковых рук княгини, ни усмешки на губах князя.
В семь лет он, впервые проведя в летнем лагере три девятины и вернувшись в замок, вопреки воле князя и его супруги начал называть их — отец и мать. Князь Свенелорн долго пытался запретить это мальчику, но упрямый наследник сумел настоять на своем, а княгиня охала, противилась, но однажды с губ сорвалось:
— Это же грех… сынок, — выдохом, полушепотом: выстраданное, заветное, лишь наедине с собой раньше произносимое слово, запретное — и вдруг прозвучавшее вслух: слово матери, которой не дано было выносить и родить, но все остальное — бессонные ночи, тревоги, замирание сердца, когда мальчик впервые сел на лошадь и, не проехав даже до края двора, вылетел из седла…
Золота было много, а детства — мало; наследников князей и без того не баловали вольготной жизнью, а Эленеаса учили не по возрасту: по тому, что мог. Мог же он много. Быстро вытянулся, в восемь его принимали за двенадцатилетнего, и наставники не вспоминали, сколько лет княжескому сыну на самом деле. Детства было — пять лет, не больше, да и тогда, как он потом понял, игра чередовалась с учением, и не было у детей воинов в замке простых игр, каждая была лишь предтечей будущих уроков.
Когда наследнику минуло десять лет, отец впервые взял его с собой в военный поход; годом позже приглашение в гости от родичей обернулось смертельной ловушкой, и Эленеас сражался плечом к плечу с отцом и его воинами, убивал так же, как и взрослые мужчины, а после боя оказалось, что убил пятерых — больше, чем сам князь, больше, чем зрелые бойцы.