Несколько лет спустя, уже осознав, кто я такой - или что я такое, - я обратился к услугам зрелых и красивых девиц, работающих на самих себя в квартирках-студиях Отей[17]. Их арсенал - ремни и веревки - мог иной раз меня взволновать, но то, как они им пользовались, выдавало грубость их душ и скудость воображения.
Как-то раз, во время пребывания в Германии, я попросил одного друга, о чьих вкусах был осведомлен, выказать ко мне суровость.
Он посмотрел на меня с невыразимой холодностью:
- Nein!.. - Без всяких объяснений и отговорок. Я почувствовал, что краснею до корней волос. Прежде чем покинуть комнату, я еще раз взглянул на злобно-торжествующее лицо приятеля, чтобы получше его запомнить. В убытке, впрочем, остался он сам, так как радость, которую я испытал, выпрашивая у него милость и терпя в ответ оскорбление, без сомнения, намного превзошла ту, которую ощутил он, унизив меня.
Дополнительное уточнение. В прошлом Дени несколько раз имел любовниц, от которых всегда отделывался довольно быстро, даже не заботясь о предлоге, чтобы оправдать свою скуку. Его попытки связей с юношами были вызваны лишь любопытством - так он полагал. На сорок четвертом году жизни все это начало уже отступать для него в туман прошлого - он не спешил пускаться в новые приключения, вероятно, из-за невысказанного но упрямого страха перед венерическими болезнями, и потому соблюдал целомудрие, как соблюдают трезвость, в силу рассудительности и природной склонности, до тех пор, пока в нем не укоренилось прочное отвращение к сексуальности. Иногда ему казалось, что весь город истекает спермой, смешанной с женской слизью. Он не смел более ни к чему прикасаться, избегал защелок и перил: одетый в перчатки, замурованный в одежду, испытывающий смертельное омерзение. Он удивлялся, видя вокруг себя мужчин и женщин, подчеркнуто носивших свой пол как лучшее достояние. А может, в них и правда не было ничего лучше...
О своих прошлых связях он, хоть весьма редко, но вспоминал, а вот о той, что оставила на нем самый сильный отпечаток, решительно забыл. Синда - так звали английскую лесбиянку с очень широко расставленными желтыми глазами; у нее были рыжие волосы, тонкий рот, широкая и короткая челюсть, очерченная резким углом, и неповторимая манера поворачивать голову на оси шеи: медленно, одним величественным движением. Дени не пытался добиться от нее того, в чем бы она, вероятно, ему отказала: хоть она и занимала его воображение с утра до вечера, он не видел здесь для себя ни возможности, ни смысла, удивляясь лишь тому, что столько людей провозглашают неотделимость любви от любви. Если бы его спросили, чего он ждет от Синды, он, вероятно, пришел бы в замешательство или, по крайней мере, был бы застигнут врасплох. Затем пришел день, когда она покинула его навсегда. Дени стер тот образ из памяти. Образ простой и сложный. Они стояли друг против друга на мосту Ватерлоо, и отблеск, падавший то ли от уличного фонаря, то ли неизвестно откуда, резко освещал лицо Синды, однако лоб ее, желтые глаза и плоский нос оставались в тени струящегося водой зонта. Был виден лишь короткий подбородок да длинные тонкие губы, которые шевелились, иногда открывая взгляду быстрый, влажный блеск зубов. И вот они все шевелились - эти гибкие, агрессивные губы. Дени не слушал, что она говорила, - без сомнения, какие-то жестокие слова - но это и не имело значения. Ничто не имело значения - лишь этот рот перед его глазами, самодовлеющий среди небытия, появившийся из тьмы, автономный, божественный, выносящий ему безапелляционный приговор, прежде чем сожрать.
Бланш не лгала, говоря, что у нее есть облатка, которую она мне как нибудь покажет. О подлинности святотатства говорил блеск ее глаз цвета абсента, скупо подчеркнутых сиреневым, бледность лица и крепко сжатые большие губы с опущенными уголками. И мне казалось, что я уже вижу облатку сквозь металл коробочки - серую, покоробившуюся, противную.
Много лет спустя одно лицо напомнило мне о Бланш. Это было в Берлине, в U-Bahn[18]. Поздний вечер. Пара рабочих слегка навеселе, едущая домой с детьми. Удрученные лица девочек под ледяной лаской неона. Самая младшая из них, лет восьми, как раз похожа на Бланш. Шов ее джинсов разошелся между ногами, и в эту дырочку не длиннее двух сантиметров просвечивала белизна не то белья, не то подкладки. Девчушка сидела, растопырив колени, и дурачилась с сестрой. А шов был разорван. Открыт. Распорот. На крошечном отрезке целостность была нарушена неожиданным отверстием, недозволенной дырой. Сходство с Бланш и, одновременно, в противовес ему, простодушная чистота увиденного ненароком белья напомнили мне об облатке.
Факелы, пропитанные кокосовым маслом, бросали отсвет на медные лица охотников-павангов. Когда мужчины умолкали, было слышно лишь, как вода капает с деревьев да потрескивает огонь. Один из охотников закурил кретек и начал:
- Был как-то солончак, к которому приходили все животные джунглей, пока не наступил день, когда это стало слишком опасным, потому что тигр повадился их там подстерегать и каждый день убивал одного на обед. Животные собрались на совет, и кантъил - малый оленек - сказал им: «Братья, я придумал одну хитрость. - Затем он пошел к тигру и сказал тому: - Харимау, зачем тебе каждый день ходить на охоту - хочешь, я буду приносить тебе добычу?» Харимау эта идея понравилась. На следующий день кантьил опять пришел к нему и заявил, что ничего не смог принести с охоты, так как большой тигр с кантъилом на спине преградил ему дорогу.
«Он устрашится одного моего вида», - сказал Харимау и отправился в путь вместе с кантъилом, который пристроился у него на спине. Они подошли к реке, и тут кантьил закричал, показывая на отражение тигра в оде: «Смотри! Смотри же! Вон большой тигр, преграждающий дорогу!..» Тогда тигр бросился в реку, чтобы сразиться со своим отражением, и немедленно утонул.
Служа подмастерьем у гравера, владевшего домом на улице Сент-Ре-дез-Ар, Матье столовался у хозяина и жил один в чердачной комнатушке.
Мартовским утром 1757 года он был оставлен в «вертушке для подкидышей»[19] предместья Сент-Антуан, прожил в приюте до поры ученичества, никогда нигде не бывал и говорил мало. Впрочем, он совершенно не знал, кому поведать о том, что его волновало, и как описать свои чувства. Хотя рассказывать пришлось бы, скорее, об ощущениях. Матье было тридцать лет, но он давно уже чувствовал, что скользит по бесконечной спирали, скользит и скользит, вращаясь в этой головокружительной тюрьме, которой был он сам, скользя, вращаясь и не зная, движется ли он вверх или вниз. Он знал лишь, что эта пытка будет длиться столько, сколько и его существование, но не ведал, продолжится ли оно за смертью и суждено ли ему страдать целую вечность, или же, в конце концов, он обретет мир, подобно воде, что после долгого странствия вытекает в желоб. Он не мог отказаться от надежды на покой, но, вместе с тем, хотел бы иметь возможность насладиться им сознательно, что по сути было вопиющим противоречием. Порой, не слишком понимая зачем, он заходил на рассвете в церкви с сумеречными запахами погреба и ладана и задремывал там ненадолго в сиянии свечей. Но это наводило на него лишь унылое оцепенение, поэтому он перестал туда ходить, как только обнаружилась страсть, заполнившая его мечты.
Однажды Бланш поведала мне, что сохраняла облатку, выплюнув ее в ладони, куда прятала лицо якобы в порыве религиозного рвения.
Она открыла железную коробочку, и я увидел бледный кругляшок, покоробившийся оттого что сначала намок, а потом высох. Бланш принялась колоть его острием булавки. Меня бросило в дрожь. Corpus Domini Nostri[20]!..