— Только нежность, одна лишь ласка может спасти ваш союз, Матильда. Вы это отлично знаете — вы, которая с такой решимостью пытаетесь сохранить то, что еще может быть хоть похоже на нее, то стараясь удовлетворить собственные наклонности, то пренебрегая ими.
— Нежность… да, разумеется. Я не лишаю ее Этьена, но она решает далеко не все. Сколько раз говорила я себе, что я не в силах больше выносить этого омерзительного воздержания! Сколько раз молила Бога даровать покой моему телу или же дать мне умереть… Я столько плакала, я вся изломана!
Шарлотта взяла в свои руку невестки и сильно ее сжала. Матильда глубоко вздохнула и тряхнула головой.
— Нехорошо предаваться жалости к самой себе, дорогая. Моя ошибка в том, что я уступила этой потребности, в которой таится некоторое малодушие. Поймите меня, однако: мне так плохо, когда меня раздирают пополам чаяния моей плоти и моей души!
Она немного помолчала. Губы ее дрожали.
— Порой, — заговорила она вновь, — мне кажется, что я обрела покой, приняла эту ампутацию самого непосредственного, самого живого во мне, кроме, разумеется, любви к моим детям, которая, слава Богу, меня никогда не оставляла!
— Это уже Его большая милость, вы понимаете, сестра? Не иметь детей, чувствовать себя бесповоротно бесплодной — это приговор женщине, который очень трудно перенести. Верьте мне, я говорю об этом не случайно.
Думая об одном и том же и понимая, что мысли их шли в одном направлении, что бывает не так уж часто, они помолчали.
— Я рассказывала вам, — заговорила наконец Матильда, — каким было мое детство с отцом и матерью, связанными глубокой плотской гармонией. Хотя ни они, ни я никогда об этом не задумывались, царившая в доме атмосфера, насыщенная любовью, пропитывала меня, формировала, ориентировала мои самые интимные чаяния. И если я так рано вышла замуж, то лишь для того, чтобы поскорее познать наслаждения, о которых мечтала как о единственном желанном благе. Став женой Этьена, я решила, что эта потребность навсегда удовлетворена. Увы! Мой враг — целомудрие подстерегало меня впереди!
Голос ее прервали рыдания.
— Я молилась. Боже, как я молилась о том, чтобы Он освободил меня от этой навязчивой идеи!
— Не всегда получаешь то, что хочешь.
— Послушайте меня, дорогая: впервые с момента замужества я на днях почувствовала искушение, увидев лицо и манеры мужчины. Вот уже два дня, как я увидела такого мужчину, какого не надеялась никогда встретить на своем пути, настолько опасна для меня его обольстительность. Не скрою от вас, что он произвел на меня сильное впечатление.
— Вы! Быть не может!
— Да! Послушайте же.
Матильда рассказала о Гийоме Дюбуре, о его появлении утром в день свадьбы, о том, как он ее очаровал, и о своем смятении.
Ее золовка лишний раз убедилась в том, насколько дружеские чувства, любовь, в том числе и самых дорогих для нас людей, почти всегда остаются для нас непонятными.
— Не бойтесь, Шарлотта. Кто-то хранит меня. И на этот раз я найду в себе спасительные силы. Этот прекрасный анжерец не посмотрел на меня, даже не заметил. Из всех женщин, приглашенных на свадебные торжества, он заметил и проявил особый интерес лишь к одной. И знаете к кому? К Флори!
— К Флори! С ума сойти!
— Вот именно. Что вы хотите — у любви свои дороги, самые непредсказуемые! То, что произошло, — глупость, нелепость, безумие, бред и со стороны этого юноши, и с моей стороны тоже. Однако все именно так и есть. Единственный вывод, который я должна сделать из всего этого, это то, что Гийом Дюбур никогда не проявит интереса ко мне. Несмотря на все мое воображение, которое так быстро оказывается заблуждением, я всегда возвращаюсь к целомудрию, границ которого не должна переступать. Я безупречная супруга и безупречной же должна оставаться. Такова моя судьба. Я не могу ее игнорировать с тех пор, как изучаю каждый закоулок той невидимой, но герметичной клетки, в которой оказалась. Как крыса в крысоловке.
— Это божественная крысоловка, мой друг. Верьте в Того, Который ждет, что вы проявите волю, подобную воле Его.
— Только бы Он помог мне, это мне так необходимо!
Женщины обнялись и расцеловались.
Матильда вышла из больницы немного успокоенная.
IV
Оказавшись на улице Бурдоннэ, Флори почувствовала себя более неловко, чем ожидала. Оставив этот дом всего два дня назад, она восприняла, однако, эту короткую разлуку как разрыв. Перемены, которые произошли с нею за это короткое время, заставили ее задуматься о том, что из девственницы, которую любовь Филиппа в одну ночь превратила в женщину, родилось новое существо, совершенно иное, чем то, которым она была прежде.
Она новыми глазами смотрела на большую залу, где были накрыты к ужину столы. Именно из этой залы, украшенной гобеленами с тысячами цветов, обставленной сундуками, кофрами[6], посудными шкафами, за стеклами которых сверкали прекраснейшие из серебряных изделий ее отца, самый драгоценный фамильный фаянс; из этой залы, где стоял огромный хлебный ларь, под крышкой которого она любила прятаться, когда была маленькая, особые сиденья, на которые могли садиться только взрослые, табуреты, скамьи — все до блеска натертое воском, блестящее, — да, именно отсюда ушла она к своей новой жизни!
На длинных узких столах из простых досок, уложенных на козлы «покоем» на время трапезы и покрытых белыми салфетками, Флори узнавала сверкавшие золотые и серебряные изделия, извлекаемые из сундуков по каждому, даже малозначительному случаю, каким был и этот вечер, в знак трогательного внимания родителей к обоим молодоженам, в том числе отделанный серебром декоративный корабль хозяина дома; был выставлен и великолепный резной сервант, красовались ножи с черенками из слоновой кости, серебряные ложки и вазочки, хрустальные чаши с золотым ободком. Все это, сделанное в отцовских мастерских, напоминало Флори приемы в том прошлом, которое уже уходило от нее и от которого, как оказалось, ее замужество каким-то образом отделило.
— Дорогой Филипп, вам придется заполнить собою, своею любовью, пустоту в моем сердце, вызванную уходом из этого дома.
— Я буду день и ночь стараться ее заполнить, — уверил ее юный поэт с улыбкой, светившейся любовью, уверенностью и горячими воспоминаниями. — Не сомневайтесь в этом!
Хотя не было еще и шести часов, вечер уже заявлял о себе едва заметным изменением освещенности — чуть смягчалось по-весеннему резкое белое сияние дня, растушевывая очертания предметов. Через распахнутые в сад окна и двери волнами врывались ароматы цветов плодовых деревьев, левкоев, ландышей, молодой зелени, перемешивавшиеся с запахами, доносившимися из кухни, но не терявшими при этом своего очарования.
— Я всегда говорил: семья, и только семья, — поучал метр Брюнель младшего сына Бертрана. — Это же так ясно! И никто другой. Утром уже пришлось отказать Николя Рипо, который встретился мне на Большом мосту. Он пытался напроситься к нам на ужин вместе с женой. Вы знаете, как он настойчив в таких случаях! И все же я отказал ему, а теперь вот вдруг явился ваш брат и спрашивает, может ли он привести с собою молодого норвежца, такого же студента, как и он сам, — постоянно забываю, как его зовут.
— Гунвальд Олофссон, как мне кажется.
— Да, именно так; да еще и какого-то поэта из своих друзей, о котором с некоторых пор он прожужжал нам уши.
— Рютбёф?
— Он самый. Я не имею ничего ни против этого иностранца — он из хорошей семьи, отнюдь не глуп, — ни против этого рифмоплета, талант которого, невезенье и блестящее будущее превозносит Арно, но, в конце концов, они же, насколько мне известно, не нашего круга.
— Оба они так одиноки в Париже!
Метр Брюнель несколько раз шумно вздохнул, выдыхая воздух прямо перед собой, как это делают разгоряченные лошади. Всякий раз, когда ему противоречили, он таким образом демонстрировал свое неудовольствие.
6
Кофр — сундук с несколькими отделениями. (Прим. ред.)