Моника была слишком юна, чтобы осознать всю горечь потери, а показная и эгоистичная сторона утраты ей была еще не знакома. Но что странно, она никогда не пыталась узнать, куда делась ее любимая кукла, которая развлекала ее так долго, которая была близким другом многие дни и ночи. Эта игрушка, казалось, забылась, стерлась из памяти, словно ее никогда не существовало. Девочка выглядела удивленной, если о кукле вдруг говорили. Теперь Моника играла со своими старыми мишками. Пласт памяти, связанный с куклой, был полностью уничтожен.
— Они такие мягкие и уютные, — описывала девочка медвежат, — и мне не щекотно, когда я их обнимаю. — А еще, — добавляла она невинно, — они не скрипят и не пытаются ускользнуть…
Такое случается в некоторых отдаленных местах, где огромные пространства между фонарями буквально вымирают ночами, где влажный бриз уныло колышет листья серебряных сосен, где случается так мало, что люди молят: «Давайте поедем в город!», где иногда оказываются потревоженными старые скелеты, спрятанные за респектабельными стенами особняков…
Человек, которого любили деревья
I
Он писал деревья, руководствуясь неким особенным, божественным постижением их сущности. Он понимал их. Он знал, почему, например, в дубовой роще каждый представитель абсолютно не похож на своих собратьев и почему в целом мире нет двух одинаковых берез. Люди просили его написать любимую липу или серебристую березу, поскольку он схватывал индивидуальность дерева, как некоторые схватывают индивидуальность лошади. Он писал, будто собирал мозаику, ведь он никогда не брал уроков живописи, рисовал до ужаса неаккуратно, и, несмотря на то что его восприятие личности древа было верным и ясным, изображение могло стать почти нелепым. Однако это отдельное дерево со своим характером и личностью продолжало жить под его кистью — сияющее или нахмуренное, задумчивое или веселое, дружелюбное или враждебное, доброе или злое. Оно проявлялось.
В этом огромном мире не было больше ничего, что он мог писать; на цветы и пейзажи он только зря тратил время, превращая рисунок в грязное пятно; портреты выходили беспомощными, безнадежно испорченными; так же обстояло дело с животными. Иногда ему удавалось передать цвет неба или порыв ветра в листве, но, как правило, он оставлял это без внимания. Он держался деревьев, мудро следуя инстинкту, которым ведает любовь. И поскольку был всецело захвачен ею, дерево в его исполнении выглядело как существо — живое. Эффект выходил почти сверхъестественным.
«Да, Сандерсон знает, что делает, когда изображает дерево! — думал старый Дэвид Биттаси, бакалавр хирургии, в последнее время увлекшийся природой, вернее лесами. — Вот-вот услышишь, как оно шелестит. Чувствуешь его запах. Слышишь шум дождя в листве. Кажется, что шевелятся ветви. Оно растет».
Так он выражал удовлетворение, отчасти чтобы успокоить себя, что двадцать гиней были потрачены не зря (хотя его жена полагала иначе), отчасти чтобы объяснить эту сверхъестественную реальность жизни в прекрасном старом кедре, теперь поселившемся в рамке над рабочим столом.
Впрочем, воззрения мистера Биттаси на мир были, в общих чертах, строгими, если не сказать мрачными. Очень немногие угадывали в нем скрытую глубокую любовь к природе, которая подпитывалась годами, проведенными в лесах и дебрях Востока. Она была странной для англичанина, но, возможно, была обязана евразийским корням. Тайно, будто стыдясь, он лелеял в себе чувство прекрасного, которое с трудом вязалось с его обликом, более того, было необычайно сильным. Особенно же это чувство подкрепляли деревья. Он тоже понимал деревья, ощущал чувство родства с ними, возникшее, быть может, за годы, что он провел в заботе о них, охраняя, защищая, выхаживая, годы одиночества, проведенные среди этих великих тенистых существ. Конечно, он никому в этом не признавался, потому что знал мир, в котором жил. И от жены тоже в некоторой степени скрывал, понимая, что дерево встает между ними, понимал, что жена страшится и противится этой привязанности. Но чего он не знал или в какой-то мере не осознавал — степень ее понимания власти деревьев над всей его жизнью. Ее страх, как он полагал, был вызван годами, проведенными в Индии, когда внезапный зов на целые недели увлекал его прочь от жены в глубь джунглей, а она оставалась дома, представляя, что там могло его постигнуть. Это, конечно, объясняло ее инстинктивное сопротивление страсти к лесам, которая никак не отпускала его. И теперь, как и в те тревожные дни, она одиноко ждала, надеясь, что он вернется целым и невредимым.
Потому что миссис Биттаси, дочь протестантского священника, была женщиной, склонной к самопожертвованию, и в большинстве случаев находила обязанность делить с мужем все печали и радости совсем не обременительной, вплоть до самозабвения. Только в отношении деревьев она не так преуспела. Здесь трудно было смириться.
И Биттаси знал, к примеру, что она возражала против портрета кедра с лужайки возле их дома не из-за денег, что он заплатил за него, а именно потому, что картина зримо запечатлевала несходство их интересов — единственное, но коренное.
Художник Сандерсон зарабатывал не так уж много денег своим странным талантом; немногочисленные чеки выпадали нечасто. Редкие владельцы красивых или интересных деревьев хотели запечатлеть их отдельно от всего, а этюды, которые он делал для собственного удовольствия, художник оставлял у себя. Даже если находились на них покупатели, он не желал с ними расстаться. Только очень немногим, особо близким друзьям, можно было взглянуть на эти работы, поскольку Сандерсон не любил выслушивать поверхностную критику дилетантов. Нельзя сказать, что он не допускал иронии над своей техникой — скрепя сердце, он мог это принять, — но ремарки о личности самого дерева легко могли ранить или разозлить его. Художника возмущало малейшее замечание относительно них, будто оскорбляли его личных друзей, которые не могут за себя постоять. И сразу кидался в бой.
— Как все-таки удивительно, — сказала одна женщина, которая понимала, — что у вас получилось изобразить этот кипарис с характером, ведь на самом деле все кипарисы совершенно одинаковы.
И хотя в этой верной мысли чувствовался привкус расчетливой лести, Сандерсон вспыхнул, будто она выказала неуважение его близкому другу. Он резко прошел мимо нее и развернул картину лицом к стене.
— И правда странно, — грубо ответил он, передразнивая ее глупые интонации, — что вы воображаете, будто у вашего мужа, мадам, есть какой-то характер, ведь на самом деле все мужчины совершенно одинаковы!
Так как единственное, что выделяло ее мужа из толпы, были деньги, из-за которых она и вышла за него, отношения Сандерсона с этой семьей прекратились бесповоротно. Может быть, подобная чувствительность и была патологической, но в любом случае путь к его сердцу лежал через деревья. Сандерсона можно было назвать влюбленным в деревья. Он, несомненно, черпал в них глубокое вдохновение, а источник человеческого вдохновения, будь то музыка, религия или женщина, никогда не выдерживает критики.
— Я действительно полагаю, что это несколько расточительно, дорогой, — сказала миссис Биттаси, глядя на чек за картину, — когда нам так нужна газонокосилка. Но если это доставляет тебе такое удовольствие…
— Он напоминает мне один день, София, — отозвался пожилой джентльмен, сначала с гордостью взглянув на нее, а потом с любовью на картину, — давно прошедший день. Напоминает другое дерево — на весенней лужайке в Кенте, птиц, поющих в кустах сирени, и девушку в муслиновом платье, терпеливо ожидающую под кедром… Не тем, что на картине, но…
— Я никого не ждала, — возмущенно ответила она, — я собирала еловые шишки для камина классной комнаты…
— Еловые шишки, моя дорогая, не растут на кедрах, а камины в классных комнатах в дни моей юности не топили в июне.