После обеда, сев с лампой у открытого окна, он стал читать жене вслух «Таймс», которую только что доставили с вечерней почтой, выбирая отрывки поинтереснее. Этот обычай был неизменен, исключая воскресные дни, когда мистер Биттаси, желая угодить жене, почитывал Теннисона[15] или Фаррара[16], порой засыпая над их строками. Она вязала, что-то уточняя по ходу чтения, похваливая за очаровательный голос, и наслаждалась небольшими обсуждениями по случаю, а он неизменно поощрял ее:
— Ах, София, я раньше никогда и не думал в таком ключе; но теперь, когда ты заговорила об этом, должен сказать, здесь что-то есть…
Дэвид Биттаси был мудр. Еще в Индии, где он целые месяцы проводил один в джунглях, оставляя жену ждать его в бунгало, проявилась иная, глубинная часть его натуры, странная страсть, которую миссис Биттаси не могла понять. И после одной-двух безуспешных попыток разделить ее с супругой (они уже давно были женаты), он научился таить ее в себе. Научился говорить о ней только походя — ведь жена чувствовала, что та никуда не исчезла, и молчание только бы усиливало боль. Время от времени он приоткрывал завесу только для того, чтобы позволить Софии указать на его заблуждения и ощутить себя победительницей. Однако спорная территория оставалась островком надежды на компромисс. Он терпеливо выслушивал критику, ее соображения и страхи, зная, что это ее утешит, но его изменить не сможет. Эта страсть засела в нем слишком глубоко и прочно. Но ради сохранения мира было очень желательно найти какую-то точку соприкосновения, и он ее нашел.
У жены был единственный на его взгляд недостаток — религиозная мания, этот пережиток ее воспитания, который не доставлял большого вреда. От избытка чувств эта мания иногда выплескивалась наружу. Вера не пришла к ней в результате зрелых размышлений, а была привита отцом с детства. На самом деле, подобно большинству женщин, она никогда по-настоящему не «думала», а только отражала образы мышления других людей, которые научилась понимать. Умудренный знанием человеческой натуры, старый Дэвид Биттаси вынужден был сохранять неприступной какую-то часть своей внутренней жизни от женщины, которую сильно любил. Он относился к ее библейским фразам как к маленьким странностям, которые все еще цеплялись к утонченной, щедрой душе — наподобие рогов или прочих, не утраченных до конца в процессе эволюции, но бесполезных деталей у животных.
— В чем дело, дорогой? Как ты меня напутал! — воскликнула она, выпрямившись в кресле так резко, что ее чепец сбился почти на ухо, когда Дэвид Биттаси, закрывшись шуршащей газетой, издал неожиданный возглас удивления.
Он опустил газету и уставился на нее поверх очков в золотой оправе.
— Послушай, что пишут, сделай одолжение, — сказал он с ноткой нетерпения в голосе, — послушай, милая София. Это из речи Фрэнсиса Дарвина из Королевского общества. Он президент общества, как ты знаешь, и сын великого Дарвина. Умоляю, слушай внимательно. Это чрезвычайно важно.
— Я слушаю, Дэвид, — сказала она с некоторым изумлением, поднимая глаза.
Она прекратила вязать и на секунду оглянулась. Что-то неожиданно изменилось в комнате, что заставило ее встрепенуться, хотя до этого она почти дремала, — голос мужа и интонация, с которой он произнес последние слова. В ней тут же воспряли все инстинкты.
— Читай же, дорогой.
Он набрал в легкие воздуха и еще раз взглянул на нее поверх оправы — убедиться в ее внимании. Он, несомненно, наткнулся на нечто по-настоящему интересное, хотя пассажи из этих «речей», по ее мнению, зачастую были несколько тяжеловатыми.
Глубоким, выразительным голосом он начал читать:
— «Невозможно выяснить, обладают ли растения сознанием; но, согласно доктрине целостности, все живое имеет нечто вроде психики, и если мы примем эту точку зрения…»
— «Если», — перебила она, почуяв опасность.
Он пропустил замечание мимо ушей, как что-то малозначимое, к чему он привык.
— «Если мы примем эту точку зрения, — продолжал он, — то должны поверить, что в растениях существует слабая копия того, что мы называем у себя самих сознанием».
Он отложил газету и посмотрел на жену в упор. Их глаза встретились. Он сделал акцент на последней фразе.
Минуту-другую жена не отвечала. Они молча смотрели друг на друга. Он ждал, пока смысл этих слов во всей своей важности дойдет до нее. Потом вернулся к тексту и прочел их снова по слогам, а она, освободившись от его пытливого, буравящего взгляда, еще раз инстинктивно оглядела комнату. У нее было такое чувство, что кто-то, не замеченный ими, вошел.
— Мы должны поверить, что в растениях существует слабая копия того, что мы называем у себя самих сознанием.
— Если, — повторила она, слабо сопротивляясь.
Она чувствовала, что под этим вопрошающим взглядом должна что-то сказать, но еще не собралась с мыслями.
— Сознание, — повторил он.
А потом весомо добавил:
— Это, дорогая, утверждение ученого двадцатого века.
Миссис Биттаси так резко подалась вперед, что шелковые оборки на платье зашуршали громче, чем газета. Издав какой-то тихий звук — нечто среднее между сопением и фырканьем, — она резко сомкнула ступни и положила руки на колени.
— Дэвид, — тихо сказала она, — я думаю, что эти ученые просто потеряли голову. В Библии, насколько я помню, об этом ничего нет.
— Насколько я помню, тоже, София, — терпеливо ответил он. Затем, после паузы, добавил, скорее, возможно, для себя, чем обращаясь к ней: — Кажется, Сандерсон говорил однажды нечто подобное.
— Значит, мистер Сандерсон мудрый и думающий человек, и человек надежный, — быстро подхватила она, — если он так сказал.
Она думала, что муж отнесет эту ремарку к Библии, а не к ученым. Он не стал исправлять ее ошибку.
— А растения, дорогой, это не то же самое, что деревья, — отстаивала она свою позицию, — не совсем то.
— Согласен, — тихо произнес Дэвид, — но и те и другие принадлежат к великому царству растений.
Помолчав секунду, она ответила:
— Царство растений! Тьфу!
И покачала прелестной немолодой головкой. В эти слова она вложила такую степень презрения, чтобы царство растений услышало ее и устыдилось бы, что покрывает треть мира спутанной сетью корней и веток, робко трепещущими листьями и миллионами остроконечных верхушек, что жадно ловят солнце, и ветер, и дождь. Это слишком верно, чтобы подвергаться сомнению.
II
Итак, Сандерсон прибыл, согласно договоренности, и в целом его краткий визит удался. Почему он вообще пришел, осталось загадкой для прочих, потому что художник никогда не наносил визитов и, уж конечно, не пытался втереться в доверие к заказчикам. Должно быть, Биттаси ему чем-то понравился.
Миссис Биттаси обрадовалась, когда тот уехал. Гость не надел ни подходящего костюма, ни даже смокинга, а явился в сорочке с чересчур свободным воротником и большим широким галстуком, на французский манер. Волосы у него отросли слишком длинными для того, чтобы быть приятными глазу. Все это было, может, не так уж важно, но говорило о некоторой несобранности. И галстуки слишком уж выбивались.
Но человек он был интересный и, несмотря на оригинальный наряд, оставался джентльменом.
«Может, — подумала миссис Биттаси со свойственным искренним милосердием, — он потратил двадцать гиней на другие нужды — поддержать немощную сестру или пожилую мать».
Она не представляла, сколько стоят кисти, рамки, краски и холсты. И многое простила еще и ради его прекрасных глаз и жаркого энтузиазма. Ведь так много тридцатилетних мужчин уже пресыщены.
И все же, когда визит был окончен, она вздохнула с облегчением. И не предложила прийти еще раз, с радостью отметив, что и муж также воздержался от приглашения. По правде говоря, манера этого молодого человека завладевать вниманием старшего собеседника, не считаясь ни с возрастом, ни с привычками, на долгие часы уходя в лес или ведя разговоры на лужайке под палящим солнцем, а вечером — в сыром сумраке, подкрадывавшемся из близкого леса, была ей не по вкусу. Разумеется, мистер Сандерсон и не подозревал, как подвержен Дэвид приступам индийской лихорадки, но тот наверняка мог сказать ему.