Когда взлохмаченные, в измятых рубашках, они спускались к воде умываться, Вудбери, шаловливо брызгаясь, взвизгивал:
— Еще тебя водичкой покропить, лапочка, будешь точь-в-точь как утонувшая крыса… Никак наш сюмпумпунчик сегодня не с той ножки поднялся?
За чаем он изощрялся по поводу нечетного ломтя грудинки:
— Ничего, ничего, Ральфи, я не в счет. Кушай себе на здоровье все до крошки. Я ведь и воздухом буду сыт!
А когда Ральф заговаривал о чем-либо более содержательном, чем акции, чулочный бизнес, гольф или моторы, Вудбери квакал:
— Ба-альшой ты, брат, любитель пофилософствовать! Какой профессор пропадает в человеке! А ну, выдай-ка нам доклад об эволюции!
Да, он был человек с подходом, этот Вудбери, и за словом в карман не лез.
Нельзя сказать, чтобы Ральф держался совсем безответно. Время от времени он огрызался на Вудбери, но чаще усилием воли заставлял себя все сносить: и неприязнь и остроты. В этой новой жизни, так властно поглотившей его, почти исчез прежний Ральф Прескотт, независимый и твердый, который никогда не потерпел бы грубого слова в зале суда. Здесь, среди этих безмолвных озер и говорливых индейцев, он всем и во всем уступал: в умении ловить рыбу и вести байдарку, разжечь костер на привале или тащить груз во время пеших переходов. Все было непривычно для него, и эти чуждые ему условия убедительнее всяких издевок Вудбери подчеркивали его полнейшую никчемность так убедительно, что ему теперь и вообразить было трудно, как это Ральфа Прескотта кто-то где-то еще может уважать.
Он словно утратил на время собственное лицо. Он стал рабом индейцев, рабом Вудбери, с коротенькими мыслями, бедными чувствами и лишь тупым сознанием собственной глупости; неприметной букашкой, которая ползает в краю исполинских озер под сенью сомкнувшихся вокруг лесов.
И лишь минутами, стряхнув с себя оцепенение, он молча гадал, сколько же можно выносить эту муштру, надолго ли его еще хватит.
Глава VII
В тот день они дольше обычного шли без остановок, высматривая подходящую площадку для бивака, и под вечер поравнялись с пешей тропой в обход Порога Военных Барабанов — самой опасной стремнины на Мэнтрап — Ривер. Издалека доносился грохот воды, и эти неутихающие раскаты бередили усталые нервы.
Путь волоком начинался на пологом глинистом берегу, вытоптанном и изрытом множеством ног: сюда приставали все лодки. Явно неудачное место для привала, но Вудбери с сердцем буркнул:
— Все равно станем здесь. А то переправлять вещи, плыть дальше… Все слишком устали.
Сумерки были хмурые, унылые, в свежем воздухе пахло влагой. Лодки одна за другой уткнулись носами в осененный тополями берег. Ральф одеревенел, сидя на тюке со своей постелью. Стрекот мотора умолк, и в ушах, несмотря на глухое, недовольное рокотанье порога, стояла ватная тишина. Индейцы молча, понуро высадились, нехотя перетаскали на сушу вещи, вытащили лодки на ослизлый берег, перевернули вверх днищами, поставили палатки, развели костер. За ужином никто не проронил ни слова. Грудинка подгорела. Мокрая глина так и липла к обуви, к закоченевшим рукам.
Забрались под одеяла — по-прежнему в полном молчании.
Ральфа уже совсем сморил сон, когда Вудбери вдруг разворчался:
— Не знаю, как вдолбить человеку, чтобы не разбрасывал свое барахло по всей палатке. Неужели трудно запомнить? Вот, полюбуйся — твои сапоги у меня под спальным мешком. Теряй на здоровье, если хочешь, хоть босиком ходи на своих холеных ножках, но надо же хоть в чем-то считаться с другими!
Ральф шумно втянул воздух, готовясь сказать резкость, но стиснул зубы и смолчал.
Разбудил его ожесточенный стук дождя по палатке. Он потянулся за своими часами со светящимся циферблатом и обнаружил, что нижнее полотнище промокло насквозь. Вода потоками неслась на них со склона, заливая палатку. Но что было делать? Лучшего места для стоянки, возможно, не сыщешь и за многие мили, тем более, что от туч вокруг темно, хоть глаз выколи.
Полчаса спустя Вудбери соизволил разбудить его, чтобы сообщить, что идет дождь.
В пять утра вылезли из палатки в дождевиках, проглотили по чашке горького кофе, пожевали мокрой свинины. Нервы у обоих плясали, но Ральф постарался — как ему казалось, успешно — говорить уравновешенно и миролюбиво:
— Придется, видимо, денек переждать здесь.
— Переждать? — отозвался Вудбери. — Здесь, на склоне? Сидеть в грязи? Черта с два! Моментально сниматься, и, пока не отыщем более или менее укрытую стоянку, никаких привалов.
Дождь, судя по всему, зарядил на целый день. Снялись с бивака молча. Индейцы, неся на плечах перевернутые лодки, рысцой затрусили по чавкающей мшистой тропе сквозь мокрые папоротники у подножия тополей и берез, рядом с клокочущим порогом. Ральф, по заведенному обычаю, снарядился в путь с одним дробовиком и рыболовной снастью. В другое время Вудбери поступил бы так же, но сегодня ему приспичило проявлять деловое рвение и отравлять всем жизнь. Он навьючил на себя столько чемоданов и ящиков с провиантом, что в конце концов потерял равновесие и два ящика уронил. Тогда он попробовал приладить их к налобной лямке, но не сумел. Ральф сосредоточенно взирал на него телячьими глазами.
— Не можешь подсобить с грузом, да еще в такой день, — гаркнул Вудбери, — так хоть бы ящик подал, чем стоять дурак дураком!
— Слушай, заткнись ты! — Такого бешеного окрика Ральф не слышал от себя много лет. Но он сразу же пожалел, что сорвался. — Да я — пожалуйста, — промямлил он, и Вудбери гордо принял на свои могучие плечи по меньшей мере треть той ноши, с которой обычно шагает рядовой индеец во время пешего перехода. А пристыженный Ральф, помимо дробовика и рыболовной снасти, захватил и свой рюкзак.
С первых же шагов он страдал под тяжестью груза, точно мученик на костре.
А Вудбери, ковыляя впереди него по мокрой тропе, в зеленой мгле под плачущими деревьями, продолжал зычно читать наставления:
— Само собой, индейцам положено на нас работать, да ведь бывает, подойдет такой момент, что в одиночку им всего не одолеть. Взять хотя бы сегодня. Кругом — дождь, тут, знай, шевелись, если хочешь добраться до приличного места и расположиться поудобней. Казалось бы, даже такого маменькина сыночка, как ты, и то проймет: засучи рукава и берись, выручай. Тоже ведь не скоты рабочие, между прочим, такие же люди, как твоя милость! Может, и не состоят в Йельском клубе, не ходят в таких дорогих, таких распрекрасных диагоналевых штанах и насчет музыки не умеют так красиво врать — но, дьявольщина, есть же и у них какие-то права! К слову сказать, не знаю, отчего бы тебе вообще не принимать хоть мало-мальское участие в работе. А то сидит себе в сторонке, понимаешь, думает, умней его нет на свете…
— Я делаю ровно столько же, сколько и ты!
— Ах во-он оно что! Как бы не так! Нет, вы только подумайте! Да у меня с одним мотором сколько мороки! Ведь целиком все на мне: и заливай, и прочищай, и работай на нем с утра до ночи! Когда-то еще выпадет минутка посидеть да понежиться вроде тебя… Нет, это надо же набраться нахальства!
Оттого, что это была чистая правда, Ральфу не стало легче; он лишь прикусил язык.
Господи, да он же только и глядел, за что бы взяться, но не хватало сил, сноровки. Что для него на пешей тропе — непосильная тяжесть, для привычных индейцев — пустяк, пушинка. Для него грести-мука мученическая, для них — забава. Как-то нелепо выбиваться из сил во время «увеселительной поездки», тем более что и проводникам от этого не стало бы намного легче.
Можно подумать, будто они и так не бездельничают всласть, когда лодки идут на моторе…
И в конце концов им же за это платят…
Гак рассуждал он сам с собою, то горестно, то запальчиво, пока они брели по тропе, и сбрасывали поклажу, и возвращались за новой. И все это время Вудбери, не умолкая, брюзжал на него, на индейцев, на дождь и даже, будто внезапно усмотрев в этом несправедливость и подвох, припомнил рыбину, что третьего дня сорвалась у него с крючка.