Он снова сел на кровать, даже не откинув вылинявшее покрывало. Тоска нарастала с каждой секундой. «Не останусь здесь, — думал он. — Ни за что, ни при каких условиях. Не за этим я сюда приехал. Ради этого не стоило ехать в такую даль. Нельзя, чтобы все началось вот так. Нет у меня времени, чтобы жить в таких номерах. Да они же меня обманули! Наверняка в этом отеле есть совсем другие апартаменты. Прайсинг живет совсем в других апартаментах. Прайсинг не потерпел бы подобного обхождения. Прайсинг устроил бы им скандал — ого! какой скандал он закатил бы. Если бы Прайсингу предложили такой номер, как этот… Нет. Я здесь не останусь». Крингеляйн подвел итог. Сосредоточился. На это ушло несколько минут. Затем он звонком вызвал горничную и устроил скандал.
Если учесть, что Крингеляйн устроил скандал в первый раз за всю свою жизнь, то надо признать, он справился с делом не так уж плохо. Горничная в белом передничке испугалась и привела в номер начальницу — без белого передничка. В коридоре мелькнул распорядитель; бежавший мимо официант с подносом, на котором стояли блюда с холодными закусками, остановился перед дверью 216-го номера и прислушался. По телефону связались с Роной, Рона велел передать недовольному постояльцу, что его просят спуститься вниз, к администратору; о претензиях следовало известить директора, одного из четырех директоров отеля. Крингеляйн с немыслимым упрямством, словно одержимый, настаивал, чтобы ему предоставили хороший, дорогой, комфортабельный номер, такой же или лучший, чем тот, что зарезервирован для Прайсинга. Похоже, что имя «Прайсинг» было для него чем-то вроде магического заклинания. Он все еще не снял пальто и, сунув дрожащие руки в карманы, где так и лежали черствые раскрошившиеся бутерброды, стиснул кулаки, он страшно косил глазами и требовал предоставить ему хороший, дорогой номер. Ему было горько и обидно до слез. В последние недели он стал слезливым — по вполне определенным причинам, связанным с состоянием его здоровья. И вдруг, когда Крингеляйн уже готов был пойти на попятный, он победил. Ему предложили поселиться в семидесятом номере, люксе с альковом и ванной, за 50 марок в сутки. Услыхав цену, он слегка прищурился. Однако согласился:
— Хорошо. С ванной? Вы хотите сказать, я смогу купаться в любое время, когда только захочу?
Граф Рона кивнул с невозмутимой миной. И вот Крингеляйн вторично совершил свой въезд в Гранд-отель.
70-й номер был именно такой, как надо. Тут стояла мебель красного дерева, трюмо, стулья с шелковой обивкой, резной письменный стол, на окнах висели кружевные занавеси, на стене — натюрморт с фазанами, на кровати — пуховое атласное одеяло: Крингеляйн трижды, не веря глазам, подходил и щупал мягкий гладкий и теплый шелк. На письменном столе стоял солидный бронзовый прибор — над двумя пустыми чернильницами восседал, охраняя их, орел, простерший могучие крылья.
За окном моросил холодный мартовский дождь, клубились пары бензина, ревели автомашины, над фасадом дома напротив бежали огоньки световой рекламы, вспыхивали красные, синие и белые буквы. Как только загоралась последняя, вся надпись гасла, и тут же снова бежала буква за буквой — Крингеляйн смотрел на них никак не меньше пяти минут. Внизу чернели мокрые зонтики, мелькали светлые женские ноги, проезжали желтые автобусы. Там, внизу, было даже дерево — оно поднимало к небу ветви совсем недалеко от отеля, не такие ветви, как те, что были у деревьев в Федерсдорфе. У этого берлинского дерева был свой островок земли посреди асфальта, специально окруженный железной оградой маленький островок, словно дерево нуждалось в защите от города. Крингеляйн, очутившийся вдруг среди столь многих незнакомых и поразительных вещей, почувствовал дружеское расположение к этому дереву. Потом он прошел в ванную и там некоторое время в беспомощной растерянности глядел на неведомые никелированные устройства, но в конце концов все-таки сообразил, что нужно сделать, чтобы пошла горячая вода. Он разделся. Видеть свое исхудавшее слабое тело в этом светлом, облицованном кафельной плиткой помещении было не слишком приятно. Но зато потом он пролежал в ванне добрую четверть часа, и его боль утихла — в самом деле, боль, которая мучала его уже несколько недель, вдруг отступила. Ведь он так хотел, чтобы эта боль хоть на какое-то время оставила его в покое…
Около десяти часов вечера Крингеляйн, приодевшийся, то есть в кургузом пиджачке с высоким стоячим воротником и черным галстуком, растерянно бродил по холлу. Он теперь не ощущал ни малейшей усталости — напротив, все чувства обострились, им овладело лихорадочное возбуждение. «Вот теперь, теперь начнется», — неотступно думал он, и при этой мысли его худые плечи вздрагивали, как у нервной собаки. Он купил цветок, сунул его в петлицу, потом с наслаждением прошелся по малиновому ворсу ковра, сообщил портье, что в его номере нет чернил в чернильницах. Бой проводил его в специальное помещение. Как только Крингеляйн очутился среди письменных столов и конторок, в таком знакомом свете ламп под зелеными абажурами, вся его самоуверенность мгновенно улетучилась: он вынул руки из карманов брюк и сгорбился, втянув голову в плечи. Потом привычным движением оправил белые манжеты и сел за стол. Вскоре он уже писал четким бухгалтерским почерком с крупными росчерками:
«В управление наемных служащих АО «Саксония», хлопчатобумажные текстильные изделия, Федерсдорф.
Уважаемые господа! — писал Крингеляйн. — Настоящим нижеподписавшийся почтительно уведомляет, что, согласно прилагаемому к сему медицинскому свидетельству (Приложение 1), является нетрудоспособным с сегодняшнего дня сроком на четыре недели. Причитающееся мне жалованье за март месяц с. г. прошу выплатить моей жене Анне Крингеляйн, проживающей по адресу: Банштрассе, 4, согласно прилагаемой к сему доверенности (Приложение 2). В случае невозможности по состоянию здоровья продолжить выполнение служебных обязанностей по истечении вышеозначенных четырех недель, своевременно извещу вас об этом. С уважением
Отто Крингеляйн».
«Анне Крингеляйн. Федерсдорф, Саксония, Банштрассе, 4.
Дорогая Анна! — написал Крингеляйн, красиво закруглив заглавное «а». — Дорогая Анна, сообщаю тебе, что обследование у профессора Зальцмана принесло не слишком благоприятный для меня результат. Прямо отсюда я должен ехать в санаторий, за счет больничной кассы. Сейчас улаживаю кое-какие формальности с оплатой. Временно снял комнату, очень недорого, там, где рекомендовал наш генеральный директор — г-н П. Подробнее напишу в ближайшие дни, сейчас предстоит еще одно рентгеновское просвечивание, и тогда будет установлен окончательный диагноз.
Всего наилучшего.
Твой Отто».
«Г-ну нотариусу Кампману. Федерсдорф, вилла «Роза»», Мауэрштрассе.
Дорогой друг и собрат по вокальному искусству! — так начал Крингеляйн третье письмо, выводя слова тщательным, разборчивым почерком, чуть скосив глаза на кончик пера. — Должно быть, ты немало удивишься, когда получишь от меня такое длинное письмо, да еще из Берлина! Дело в том, что мне нужно сообщить тебе о некоторых довольно серьезных переменах в моей жизни. Я довольно рассчитываю на твое сочувственное отношение и профессиональное умение хранить тайны. К сожалению, мне трудно излагать свои мысли на бумаге, но надеюсь, что ты, с твоей широкой образованностью и богатым жизненным опытом, поймешь меня правильно. Как ты знаешь, после операции, которую мне сделали прошлым летом, мое здоровье так по-настоящему и не улучшилось. Я не возлагал серьезных надежд на нашу больницу и нашего доктора. Поэтому я снял со счета полученное мной наследство (покойного отца) и на эти деньги уехал в Берлин, чтобы обследоваться и узнать, чем же я болен. Увы, дорогой друг, дела мои плохи. Профессор считает, что жить мне осталось совсем недолго…»
Крингеляйн перестал писать и с минуту просидел неподвижно, держа перо над бумагой. В последнем предложении он забыл поставить точку. Его усы, замечательные председательские усы, слегка подрагивали, но он мужественно продолжил письмо: