Отец надел вышитую рубаху, обулся в новые сапоги, положил в мешок три осьмушки махорки, буханку хлеба и луковицу, поцеловал Серёгу, потом меня, потом притихшую мать.
— Пап, а раки? — спохватился братишка.
Я бросился в чулан, притащил корзинку, в которой уже вторые сутки томились озёрные чудища. Отец развязал мешок, пересыпал в него раков. Мешок шевелился, будто живой.
— Я вернусь, ждите. — Отец порывисто обнял нас с Серёгой.
— Скоро? Завтра? — оживился братишка.
— Нет, не завтра… На нас напали фашисты, их остановить надо.
Возле ёлок стояла готовая в дорогу подвода. На ней сидели те, кто решил идти на фронт добровольцем: дядя Павел Андреев (двоюродный брат моей матери), Анисим Огурцов, Павел Фигурёнков, Иван и Степан Тимофеевы, Иван Павлов.
Добровольцем шёл в армию и мой отец.
Плакали женщины. В стороне стояли испуганные мальчишки.
Иван Павлов взял в руки вожжи, глянул на нашего отца.
— Пешком решил, что ли?
— Пешком… Прямой дорогой, по просеке. Хочу на лес посмотреть, на наши места…
— Я провожу тебя. — Мать взяла отца под руку.
— Не надо. Один побыть хочу. Смотри за мальчишками.
Отец шёл опушкой и всё оглядывался. Тропинка пробивалась сквозь заросли иван-чая, и казалось, отец идёт по огню. Фигура отца становилась всё меньше, пока совсем не растаяла в мареве…
Всё вокруг было как прежде. Тишина стояла такая, что я услышал, как в лесу перепархивают с ветки на ветку рябчики. Слепило светом озеро. Чернела на отмели отцовская комяга.
Около нашей изгороди, глянув под ноги, я увидел оранжевые черепки. Встал на колени, принялся их складывать, но осколки почему-то не подходили друг к другу, кринка снова и снова рассыпалась…
ВРАГИ — РЯДОМ
Все вокруг говорили о войне. Мне передалось волнение взрослых, передался их страх. Мы с Серёгой даже в лес ходить перестали. Нас пугало молчание озёр, пугали высокая трава и рожь: казалось, в них кто-то прячется. Страх жил во всём: в огненных закатах, в криках ворон, в уханье филина.
Прежде, когда не было войны, по вечерам на опушке леса горели костры, шумело гулянье. Ночи в эту пору были такие светлые, что можно было, не зажигая огня, читать книгу. Я любил это время: лето было огромным весёлым праздником…
Война принесла тревожную тишину: нигде не слышалось смеха, никто не пел, не стало ни костров, ни гуляний.
Стоял знойный июльский день. В полдень начали стоговать сено. Главную работу делали женщины. Мы, мальчишки, как могли, им помогали. Свесив ноги, я сидел на возу сена, похожем на зелёное облако, резко натягивал вожжи, покрикивал на буланого белогривого мерина. Вдруг всё вокруг загудело. Танки, машины?.. Я оглянулся, но на поле были лишь лошади и люди. Взгляд упал на озеро, и совсем близко, около самого берега, я увидел отражение самолёта. На крыльях его чернели кресты, обведённые жёлтым, на хвосте змеилась свастика.
В ужасе я поднял голову: самолёт был так близко, что я увидел сквозь шлем и лицо лётчика. На концах крыльев были оранжевые разводы; казалось, самолёт охвачен огнём. Взревел мотор, мерин от страха понёс, воз развалился, и вместе с сеном я покатился под берег. Побежал не к деревне, а от деревни. Люди выпрягали коней, собирали вилы и грабли. Я повернул назад и вместе со всеми заспешил к деревне.
— Летит! Летит! — закричал кто-то из женщин.
Я подумал, что летит ещё один самолёт, но это был снаряд — смутное тёмное пятно. Грохнуло, копной поднялась земля, выбитая взрывом. Война оказалась уже совсем близко, и от неё надо было прятаться. Наша мать собрала самые нужные вещи, увязала в два узла, перебросила их через плечо, подхватила на руки Серёгу. Мне тоже было кого спасать: я стащил с лавки дремавшего на ней кота Ваську. Кот наш любил сливки и сметану и мог спать целыми днями. Лежит на плите, плита становится всё горячей. Васька уже дымится, вот-вот вспыхнет. Столкнёшь — шлёпнется об пол, как подушка, и опять уснёт…
Кот оказался тяжеленным, но я не мог бросить товарища, тащил из последних сил. Люди — все жители деревни — бежали к лесу. Последними были мы с Василием. Вот наконец и ёлки. Я выпустил кота, Васька рухнул под куст и тотчас свернулся клубком.
Женщины решили копать убежище — под крутым берегом речки Лученки. Кто-то сбегал на мельницу, которая была рядом, принёс лопаты. Грунт оказался каменистым, глинистым, лопаты быстро затупились. Люди выбивались из сил, мать даже заплакала, но работа почти не двигалась. Когда яма стала по пояс, наша мать не выдержала, сказала, что надо искать другое место.
Вторую яму начали рыть между тремя молодыми ёлками, вверху, почти на краю леса. Нет ничего проще, чем копать песок. Вскоре наше убежище было готово, и его мигом заполнили испуганные люди. Я насчитал вместе с собою двадцать шесть человек. Сидели на узлах, прямо на сыпучем песке. Было так тесно, что любой мог спать сидя. Я устроился в углу, прижал к себе тёплого кота. Стоило пошевелиться, за ворот рубашки стекала песчаная струйка.
Над лесом, как грозовая туча, нависли серые трёхмоторные самолёты.
«Бомбовозы…» — подумал я с испугом.
Но это были не бомбовозы. В небе — прямо над нами — распустились купола парашютов. Солнце уже заходило за лес, и в лучах его парашюты стали багровыми.
Я ждал, что парашютисты упадут рядом с нашим убежищем, но они начали приземляться на опушке. Куполов становилось всё больше, в небе вскоре не осталось свободного места…
Поднялась отчаянная стрельба. Трещало, как в горящем лесу. Вскоре начали бить орудия. Немецкая батарея была где-то рядом; мы слышали, как заряжают пушки, как хрипло кричит офицер или какой-то другой чин. После каждого залпа с ёлок шумно осыпалась хвоя.
В полночь по немецкой батарее начала бить наша, в чаще начали рваться снаряды. Одна из старух надела противогаз, спрятала голову в ведро, стала молиться богу, чтобы спас её от гибели. Спасли наши артиллеристы: фашистская батарея снялась с места, а десантники, видимо, отступили. Бой продолжался, но шёл уже вдали от нас, за холмами.
На рассвете стрелять почти перестали, и мы услышали хрипловатый голос. Говорили по-немецки, и казалось, голос идёт прямо с неба. Ничего не понимая, люди стали выглядывать из окопа. Наконец кто-то догляделся, что на столетнем дубе над Лученкой, на самой его вершине, прячется немецкий наблюдатель с полевым телефоном. И мундир немца, и каска, и телефон были цвета дубовых листьев, сапоги точь-в-точь сероватая кора; выдали наблюдателя лишь сверкающие подковки и шипы на каблуках и подошвах сапог. Шипы казались острыми, будто пули.
С ужасом люди поняли, что наблюдатель может увидеть и наше убежище, позвонит на батарею и нас накроют первым же залпом.
Вдруг заплакал Серёга. Боясь, что он выдаст нас плачем, мать зажала ему рот ладонью…
Было уже совсем светло, когда наблюдатель наконец слез с дуба — шумно, ломая сучья, словно нерасторопный медведь.
Не сразу решились мы выбраться из душной ямы. Серёга побежал за большую ёлку, я лёг в траву, прижался к тёплой земле. Старушка сняла с головы ведро, содрала с лица маску противогаза. Лицо её было багровым, будто после бани. В лесу стояла тишина, лишь трава негромко шелестела.
И тут мы услышали тяжёлые, решительные шаги. Казалось, идут в железных сапогах. Фашисты? Люди бросились к яме, так и посыпались вниз. Старушке уже некогда было надевать противогаз, нырнула головой в ведро. Страх был нестерпимым: вот-вот в упор ударят автоматы…
«Му-у-у!» — услышали мы неожиданно.
В убежище глядела сверху наша корова Желанная. Видимо, ей надоело стоять в хлеву, вышибла рогами дверь и пошла искать хозяев. Как она нас искала — рассказать Желанная не могла. Вымя коровы разбухло, из сосков капало молоко; там, где прошла наша корова, на траве лежала небывалая белая роса.