«Зачем он меня отговаривает? — подумал Голубев. — Разве он не понимает, что дело вовсе не во мне, а в больном?»

— Вы еще полностью не осознали… не пережили на собственном горьком опыте, — поправился Песков, — насколько ответственна работа терапевта. Одно неточное слово, не та цифра, запятую не там поставишь, и… суд.

— Я не боюсь ответственности, — сказал Голубев.

Песков придвинулся к нему ближе:

— Вы совершенно не знаете, чем это кончится. Да-с. Может кончиться благополучно, а вероятнее всего — плохо. Пункция-то не дала ожидаемого эффекта.

— Это ничего не значит… Операция и пункция — две разные вещи.

— Согласен. Но представьте, Леонид Васильевич, — я не хочу этого, но представьте, — что больной… умрет, что скажут недоброжелатели? Скажут: эксперименты на людях.

— Так скажут глупцы, — прервал его Голубев. — Это не эксперимент. Это правильный шаг, пусть неизведанный, но правильный.

— Как знать!

— Я перечитал монографию. Пенициллин не может повредить, но помочь может.

Песков посмотрел на Голубева из-под нависших бровей. Голубев выдержал взгляд, подумал: «Непонятный вы человек, Иван Владимирович: то приезжаете ночью, чтобы спасти больного, то противитесь тому, что может его спасти».

— Поймите, Леонид Васильевич, я вам добра желаю… — А больному?

— Гм… больному… Больному я не враг. О нем я, может быть, больше вас забочусь. Но есть вещи, против которых мы бессильны. Вы — человек способный, молодой, у вас вся карьера впереди…

— Простите, товарищ начальник, я не карьерист.

— Вы меня неправильно поняли. Я хотел сказать, что в случае неудачи все станут говорить: «Ах, это тот Голубев, из-за которого больной погиб? Не желал бы я у него лечиться».

— Он еще не погиб, товарищ начальник, и я верю, что его можно спасти.

Лицо Пескова покрылось пятнами, он помедлил, видимо сдерживая раздражение.

— Да не обольщайтесь вы призрачными иллюзиями. Да-с!

— Значит, покорно ждать смерти человека?

— Я этого не сказал. Я из самых благородных намерений предупреждаю вас о тех неприятностях, на которые вы сами себя толкаете. Больной умрет, начнутся расследования, разговоры…

— Повторяю, я ответственности не боюсь и ничего противозаконного не предлагаю. — Голубев поднялся: — Разрешите идти?

— Пожалуйста. Но запомните — я вас предупреждал, Чтобы ко мне потом никаких претензий не было.

— Это я вам обещаю.

— Я лично… гм… буду категорически возражать, потому что люди не кролики…

— Как скажет консилиум, товарищ начальник!

19

Ветер утих, и к вечеру подморозило. Тучи нависли над самыми крышами. Ни звезд, ни луны. Валил густой лохматый снег. Он был пушистый и разлетался из-под ног в стороны. По главной улице проносились покрытые снегом машины. Они поднимали снежные вихри. В пучках света мелькали серебристые снежинки.

— Чудесно, — сказала Наташа, плотнее прижимаясь к руке мужа.

— Неплохо, — сдержанно подтвердил Голубев.

Наташа покосилась на него, Леонид был сегодня необычно молчалив и задумчив. Что-то волновало его. И Наташе очень хотелось отвлечь мужа от тревожных дум.

Голубев нарочно уговорил Наташу идти в театр пешком. Ему необходимо было собраться с мыслями. Но мысли путались. Разговор с Песковым не то чтобы поколебал его желание бороться за операцию, нет. Но он оставил в душе неприятный осадок. Особенно запомнились слова: «Ах, это тот Голубев, у которого умер больной. Не желал бы я у него лечиться».

«А что, если начальник прав? У него многолетний опыт. Возможно, он из самых благородных побуждений предупреждал меня. Я же действительно рискую своей врачебной репутацией. Что же делать? Отступать, бить отбой? Сказать завтра: товарищи, извините, я не продумал свое предложение. Я его снимаю. Нет, доктор Голубев, взялся за гуж — не говори, что не дюж. Чего ты напугался? Ответственности, риска? А Сухачев?..»

Голубев живо представил себе осунувшееся, покрытое золотым пушком лицо Сухачева, лихорадочный блеск его глаз, пересохшие синие губы, которые он беспрестанно облизывает, повторяя одно и то же: «Пить». «Нет, отступать нельзя. Чего бы это мне ни стоило, я должен спасти больного. Я должен даже рискнуть своей репутацией. Да и вообще я не смею думать о себе и должен думать только о нем».

— Леня, что-нибудь случилось? — не выдержала Наташа.

— Нет, Тата. — Заметив ее встревоженный взгляд, Голубев подумал: «Не нужно, чтобы она волновалась». Ему вспомнилось, как на фронте в дни боев Наташа присылала записки из медсанбата, умоляя беречь себя. — Все хорошо, — успокоил он.

— Давай посидим, еще есть время, — предложила Наташа.

Оли свернули в городской садик. Голубев смахнул со скамейки легкий пушистый снег, усадил жену.

— Красота какая, — сказала Наташа, зная, что Леонид любит зимние пейзажи. — Как у нас в Сибири.

В саду было тихо. Поток людей и машин остался в стороне. Земля, укрытая снегом, была на редкость белая и чистая. По ней еще никто не ходил, снежок лежал нетронутым ровным слоем. Разлапистые высокие деревья стояли, не шевеля ни единой веточкой. А снег все падал. Возле фонарей кружились снежинки.

— Как у нас в Сибири, — повторил Голубев, с восхищением разглядывая и деревья, и фонари, и решетку, и этот снег.

— Но с некоторых пор я больше люблю весну. Ты помнишь, Леня?

— Еще бы!

Голубев ясно вспомнил, как они стояли в прифронтовом лесу, прислонившись к сосне. Молчали. Над головами в небе плыли наши бомбардировщики. Когда их гул стих, неожиданно послышалась заливистая трель соловья. Они посмотрели друг на друга и счастливо улыбнулись. И улыбками, взглядами сказали все. До этого вечера они прятали свою любовь, считали ее неуместной на войне — ведь вокруг умирали люди. А соловейка вдруг разрешил все сомнения. Он пел несмотря ни на что…

Голубев взглянул на Наташу. Ее шапочка, воротник шубы были густо присыпаны снегом, брови были белые, и лицо казалось молодым, чистым, красивым. Она была сейчас такая, какой он помнит ее с начала знакомства, с первого курса. Голубев наклонился и поцеловал Наташу в холодные, упругие губы.

— Идем.

Он взял ее под руку и осторожно, точно она могла упасть, повел к театру.

— Ну, а теперь расскажи, что случилось? — спросила Наташа, заглядывая ему в глаза.

— В театре расскажу.

Они вошли в зал, сели в мягкие, покрытые красным бархатом кресла.

— Так вот, Тата, — сказал Голубев, беря ее за руку. — Завтра на одиннадцать ноль-ноль назначен второй консилиум. Если он разрешит оперировать, тогда, может быть, Удастся спасти Сухачева.

— Ох, Леня, это ответственно. Ты все продумал?

— Продумал, и прочитал все, что есть по этому вопросу и посоветовался с кем надо…

— Тогда нечего волноваться, — уверенно сказала Наташа.

Голубев усмехнулся:

— Как же не волноваться? Неизвестно, чем все кончится. В моей практике это впервые.

— Но ведь ты уверен, что прав?

— Если бы от моей веры все зависело! Ты знаешь, что мне сегодня сказал начальник?

Наташа укоризненно покачала головой:

— Что может сказать оппонент, да еще такой, как ваш начальник? Как ты этого не поймешь? Просто поражаюсь.

— Но он из добрых побуждений…

— Выбрось все его побуждения из головы. Думай только о своих доводах и о больном… Честное слово, Леня, не стоит из-за этого расстраиваться, — проговорила она мягко и проникновенно.

Голубев ничего не сказал, только пожал ее руку крепко-крепко, как мог.

В зале погас свет, раздвинулся занавес.

20

К вечеру, после второго прокола, Сухачеву стало хуже. Он понял: пункция — не спасение. И то, что к нему приходило больше докторов, чем к другим больным, и то, что они что-то такое решали и, как видно, не могли решить, и то, что возле него все время находилась нянечка или сестра, — все подтверждало: его дела плохи. Товарищи по палате старались не шуметь, проходили мимо на цыпочках. Сухачев не раз замечал, что, войдя в палату с улыбкой, товарищи, посмотрев на него, гасили эту улыбку, и он как бы читал в их взглядах: «Как он? Жив еще?»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: