— Может, и так, только шибко плох он, голубушка.
— Прошла бы операция хорошо, а там, я почему-то уверена, он поправится.
— Спасибо на добром слове, милая.
— Я ведь тоже врач, Прасковья Петровна. Прасковья Петровна посмотрела на нее внимательно:
— Работаете где или дома пользуете?
— Пока не работаю. Наденька долго болела, пришлось оставить работу… И мама уехала…
— Поди, тягостно без работы-то?
— Скучно, Прасковья Петровна.
Наденька завизжала пронзительно. Прасковья Петровна и Наташа оборвали разговор, насторожились. Оказалось, «кораблик» посредине лужи наткнулся на камень и закрутился на одном месте.
— Куда? Куда? Не смей в воду! — крикнула Наташа, но было уже поздно.
Наденька без колебания влезла в лужу, схватила обеими ручонками «кораблик» и выскочила на «берег».
Наташа сорвалась с места, побежала к ней, приговаривая:
— Полные галоши воды набрала, варежки намочила!
— Я кораблик спасла! Мамочка, я кораблик спасла! Лицо у Наденьки сияло радостью. Все девочки смотрели на нее с уважением.
Ругать «героиню» было неприлично. Наташа взяла ее за руку и повела домой. Прасковья Петровна пошла следом.
Пока Наташа переодевала Наденьку, Прасковья Петровна смотрела в окно, думала.
Внизу на проспекте кипела разнообразная жизнь. Из булочной с сумками выходили женщины. В подворотне пристроился точильщик. Он крутил колесо, и снопики красных искр взлетали вверх. Вот семья отправилась на прогулку: впереди малыш с белым зайцем в руках, позади — папа с мамой. Две соседки встали среди дороги, — должно быть, судачат о ком-то. Одна все рукой размахивает. Из парикмахерской вышел военный, постоял на ступеньках, подкрутил усы и бравой походкой пошел направо — верно, к знакомой. Мальчишки путаются среди прохожих. Милиционер, важно поглядывая по сторонам, шествует между трамвайными рельсами. Каждую минуту проносятся машины, грузовые и легковые, черные и красные, серые с молочным отливом и какие-то пестрые, непонятного цвета, А вот настоящий дом на колесах — две двери, окошек-то сколько! Это, должно быть, новый автобус. Летом Анютка журнал приносила, там точно такой же был нарисован.
Вспомнив про дочь, Прасковья Петровна тотчас представила, как Прохор — сельский почтальон — принес «молнию», как они вместе с Анюткой поплакали, как собрался народ — соседи, колхозники, — начали утешать, помогать собираться в дальнюю дорогу. А потом пришел председатель Игнат Петрович, помялся, погладил бороду и сообщил, что правление решило пособить ей: «Денег выделило тыщу рублей и машину дает до города…»
— Наталья Николаевна, сколько времечка-то?
— Пятнадцать минут первого.
— О господи, как время-то тихо идет! Валя опять предложила поиграть:
— Вы кабудто директор, мы — учителя, а куклы — ученики.
— Давайте, милые, поиграем.
Вот так же Павлик, маленьким, когда Анютка отказывалась играть, упрашивал мать, и Прасковья Петровна соглашалась: усаживалась на лавку, повторяла все те слова, какие заставлял говорить «учитель», вставала и вместе с ним пела песни. Особенно Павлик любил эту, про летчиков: «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…»
— Пойдем к директору, — кричала Валя на куклу. — Ты почему каждое утро опаздываешь?
— Ай, как неладно, — говорила Прасковья Петровна, пряча куклу в широкой ладони. — Что же ты дисциплину нарушаешь?
— А-а-а, — хныкала Валя, — она кабудто плачет.
Павлик плакал редко: если больно ушибался или не получалось чего, от злости плакал, и — когда извещение с фронта пришло, отец погиб. «Ах, Данило, Данило! Как мне тяжко одной. Как тебя не хватает — горю пособить!» Прасковья Петровна вспомнила о рождении сына. Данило привез акушерку, а сам пошел в кузницу коней ковать. Стоял март — самая гололедица. Она, Прасковья, каталась по полу, по кошме, покрытой цветастым одеялом, а из кузницы доносилось: «бум-дзинь, бум-дзинь, бум-дзинь» — удары молота по наковальне. Когда родился Павлик, соседка побежала в кузницу. «Бум-м!» — раздался последний удар и оборвался. В горницу ввалился Данило, пропахший дымом, в холщовом фартуке. «Ну, спасибо тебе, Параша, за сына спасибо», — сказал он, наклоняясь и целуя ее в распухшие губы…
— Тетя, ну тетя же! — обидчиво кричала Наденька. — Вы же совсем не слушаете…
— Простите, милые, задумалась… Наталья Николаевна, сколько времечка-то?
— Ровно два, Прасковья Петровна. Я пойду позвоню. — Она возвратилась быстро, с радостным лицом: — Операцию закончили. Все благополучно.
— Ну, а он-то как, что? — проговорила Прасковья Петровна, поднимаясь и устремляясь навстречу Наташе.
— Подробностей не знаю. Сейчас муж приедет и все расскажет…
Голубев не приехал и в три, и в четыре, и в пять. Пообедали без него.
— Наталья Николаевна, милая, может, все ж так съездим?
— Мне совсем не трудно, но я боюсь, что мы разъедемся с Леонидом Васильевичем, а одних нас не пустят.
Волнение Прасковьи Петровны передалось всей семье. Телевизор в этот вечер не включали. Девочки не шумели, сидели за столом и рисовали. Наденька склоняла голову чуть не до самой бумаги, так старалась. Цветы у нее получались больше детей, головы у детишек — красные, цветы — черные.
В десять часов девочек уложили спать. В комнате наступила тишина. За окнами гудели машины, слышались отдаленные голоса пешеходов.
— Что же он не едет до этакой поры? Неладно что-то, Наталья Николаевна, голубиночка вы моя…
Наташа попросила соседей последить за девочками и вместе с Прасковьей Петровной в полночь отправилась в госпиталь.
28
Вечером, возвращаясь из столовой, Голубев столкнулся в дверях ординаторской с Ириной Петровной. Она еще ничего не сказала, но по ее взволнованному взгляду он понял: случилось неладное.
— Что? — спросил Голубев, беря Ирину Петровну за руку.
— Температура тридцать девять.
Он, обгоняя сестру, спустился на второй этаж и вошел в светлое, просторное хирургическое отделение.
Опять, как тогда в приемном покое при поступлении, у Сухачева лихорадочно блестели глаза, лицо раскраснелось. Он лежал спокойно, держа руки поверх одеяла на груди, ладонями книзу и устремив взгляд прямо перед собой. Когда пришел врач, он не повернул головы, лишь скосил глаза.
Голубев взял табурет, сел рядом с кроватью и, слегка наклонясь вперед, спросил:
— Как себя чувствуешь, Павлуша?
— Жарко, — сказал Сухачев, облизывая губы. — Попить бы.
— Много пить нельзя. На сердце лишняя нагрузка. Понимаешь?
Сухачев еле заметно кивнул головой. Ирина Петровна подала кружку с водой. Он отпил два глотка — отвел руку сестры.
Голубев заметил, что при дыхании у него снова раздувались ноздри. «Неужели повторяется все сначала? — подумал Голубев. — Сейчас больной ослабел. Ему гораздо труднее будет перенести болезнь».
Он взял горячую руку Сухачева и начал считать пульс. Насчитал сто ударов в минуту, однако пульс был удовлетворительного наполнения и напряжения. Сердце Сухачева работало лучше. Голубев начал осмотр. Грудь больного была забинтована, слушать можно было только там, где не было бинтов. Между лопатками он уловил легкое потрескивание, напоминающее звук при бритье, — так называемые крепитирующие хрипы.
«Так оно и есть — пневмония. Она была и еще не успела разрешиться. Перикардит заслонил ее. А сейчас она как бы выползла вновь. Выдержит ли сердце — больное, оперированное сердце?»
— Ничего, это ничего, — сказал Голубев как можно спокойнее, одергивая рубашку на Сухачеве и укрывая его одеялом. — Ирина Петровна, начнем пенициллин, сразу по сто тысяч единиц.
— Хорошо, доктор.
Она посмотрела на Голубева так, точно собиралась сказать: «Я вас понимаю, Леонид Васильевич. Положение нелегкое».
Сухачев поверил словам врача. За эти дни он убедился, что гвардии майору можно верить. В короткие минуты просветления он наблюдал, с каким уважением относились к врачу больные, слышал от Хохлова: «Наш врач толковый», мама говорила: «Нешто какого-нибудь в такой госпиталь поставят». А главное — убедился на себе. Как бы тяжело ни было, доктор всегда делал так, что ему становилось легче. И теперь он что-нибудь придумает.