— Но почему вы не хотите попробовать? Я беседовал с полковником Кленовым, он применяет пенициллин при перитонитах…
— Почему, почему? — прервал Песков. — Потому… Если он умрет, так умрет. А если мы вмешаемся… Одним словом, я не могу позволить экспериментировать на живом человеке.
— Товарищ полковник, но это странно… Чего тут бояться?
Песков круто повернулся, и Голубев увидел его глаза — злые, бесцветные глаза.
— Я подумаю, — сказал Песков неожиданно мягко. — Утро вечера мудренее, Леонид Васильевич.
Голубев ожидал сейчас чего угодно — что начальник на него накричит, обругает, выгонит вон — и был внутренне подготовлен к этому, — но только не такого перехода.
— Простите. Но, товарищ полковник… — попробовал он продолжать разговор.
— Утро вечера мудренее… Да-с…
Оставаться после этого было невозможно. Голубев молча поклонился и вышел из кабинета.
Песков некоторое время смотрел на дверь, за которой скрылся Голубев, и рассуждал вслух:
— Экспериментатор!.. Диагноза правильно поставить не может. Гм… Ему бы только пошуметь, порисоваться…
Неприятная догадка пришла на ум Пескову: «Да-с, безусловно. Этот молодой человек желает завоевать авторитет новатора. Карьеру, так сказать… Ну, нет… Не позволю…» Песков подбежал к телефону, торопливо набрал номер отделения и закричал в трубку:
— Гудимова! Алло! Гудимова, что вы там, спите? Утром перевести больного Сухачева в сто девятую палату, Да-с, к майору Брудакову. Что? Мест нет? Поменять… Что? Очень тяжелый? Вот я и перевожу его к более опытному врачу… Не болтайте.
Он бросил трубку.
12
— Снежок выпал! Снежок выпал! — услышал Голубев звонкий голос Наденьки и проснулся.
Комната была как будто светлее, стены и потолок, точно после ремонта, сияли белизной. Утренняя, зимняя, бодрящая свежесть наполняла комнату. Эта белизна и эта свежесть были знакомы Голубеву с детства. Двадцать два года прожил он в Сибири и хорошо помнит радостное ощущение первого снега, понимает всю важность и значимость этого события для Наденьки.
«Снежок выпал» — это значит, кончилась распутица, сковывающая детей, когда летние игры уже невозможны, — грязь и слякоть не дают развернуться, — а зимние забавы недоступны. И как ждешь этого первого снега! Как по утрам прямо с постели бежишь к окошку, заглядываешь на крыши соседних домов, а с вечера, перед тем как лечь спать, смотришь на небо и гадаешь: «Выпадет — не выпадет?» — и про себя молишь: «Хоть бы выпал!» Как жадно вслушиваешься в разговоры взрослых и ловишь приметы, по которым завтра быть снегу! Как он снится тебе во сне!
«Снежок выпал»» — это детский праздник. Кончилось безделье. Начинается горячая пора. Да здравствуют санки, лыжи, коньки, снежки и снежная баба!
Сколько приятных, щемящих сердце воспоминаний тотчас возникло в памяти Голубева. Вот он, мальчишка, сидит у горящей печи. Ветер подвывает в трубе. Гудят за окном провода. Огонь скользит по поленьям, потрескивают дрова, поплевывают красными угольками, и сколько простора для детской фантазии! Чего-чего не увидишь в огне! То кажется, что красные мужички в красных опоясках пляшут какой-то дикий, невероятно быстрый танец, присвистывают, подпрыгивают, еще убыстряют темп, шатаются от усталости, напрягают силы и все пляшут, пляшут, не уступая один другому, и наконец в изнеможении все сразу валятся с ног. И тотчас им на смену выбегает хоровод девушек. Они кружатся все быстрее и быстрее, мелькают, переплетаются голубые и алые ленты. И вдруг девушки, словно испугавшись, разбегаются. Появляется косматый старик с рыжей бородой и зелеными волосами… И еще, и еще, покуда не прогорят дрова, в огне возникают все новые сказочные видения. А когда дрова прогорят, прямо на горячие угли отец бросает картошку. Печеный на углях картофель называли «печенка». Его ели тут же, у печи, с черным хлебом, густо посыпая солью, ели с большим аппетитом, обжигая пальцы и губы…
Голубев почувствовал голод — засосало под ложечкой, засмеялся и вскочил с кровати.
Девочки в одних рубашонках, босые, стояли у окна.
— Вы чего это, гуси-лебеди, босиком стоите? Простынете, — весело сказал Голубев, подхватывая их на руки.
Девочки взвизгнули и затараторили.
— Папочка, а на санках сегодня кататься можно? — кричала Наденька.
— А ты мне лыжи купишь? — спрашивала Валя. — Ты обещал.
— А снежок больше не растает?
— А в валенках идти можно?
— Все куплю, все можно, все хорошо, — сказал Голубев, прижимая девочек к себе и кружась с ними по комнате.
И тут он услышал, как у девочек стучат сердечки — быстро и радостно, и сразу вспомнил про Сухачева, про его сердце.
«Утро вечера мудренее», — сказал вчера Песков. Сейчас утро, и надо что-то решать.
Голубев посадил девочек в свою кровать и начал одеваться.
— Ты уже уходишь? — спросила Наташа, увидев его одетым.
— Да, нужно скорее в госпиталь.
— А завтрак?
— Я не хочу. Заверни мне что-нибудь с собой.
— А я блины завела.
— Не обижайся. Хочешь, завтра в театр пойдем?.. Нет, нет, не возражай. Конечно, идем.
Голубев обнял жену и вышел из комнаты.
13
По палате кто-то прошел, громко шлепая туфлями. Кольцов проснулся. Сомнения быть не могло: так шлепают столько «ни шагу назад».
«Ни шагу назад» — больные называли туфли без задников. В таких туфлях действительно нельзя было сделать назад ни одного шага: туфли немедленно оставались на полу.
«Ни шагу назад» в сто седьмой гвардейской носил Хохлов.
Кольцов удивленно покосился на кровать своего соседа. Постель была пуста. Хохлов, всегда любивший поспать, в это утро поднялся раньше всех.
Кольцов оделся, заправил койку и, укладывая подушки, обратил внимание на то, что наволочки сегодня очень белы. Да и в палате необыкновенно светло.
Кольцов подошел к окну. Чистый первый снег лежал на ветвях, на скамейках в госпитальном саду, на кабине дежурного «ЗИСа». На скульптуре бойца, стоявшей у фонтана, была надета снежная шапка. Дорогу пересекали черные полосы — следы колес: кто-то приехал в офицерский корпус. Через сад несли завтрак. Ни свет ни заря на дворе появился ранний лыжник — парнишка лет восьми. На стене склада белое пятно: кто-то запустил снежком. На крыше соседнего корпуса снег, и дальше, куда ни посмотри, всюду снег. А между тем в саду из-под снега выглядывает зеленая трава, высокие могучие тополя еще в зеленой листве, деревья помоложе, пониже сохранили багровые листья.
Кольцов постоял, полюбовался на белый пушистый снег и вышел в коридор. Здесь было пусто. Сестры сидели за своими столиками, записывая утреннюю температуру. Из столовой доносился стук тарелок, перезвон ложек.
Хохлова нигде не было.
Пришла методистка по лечебной физкультуре — стройная, загорелая девушка с секундомером в руке. Будто по условному знаку, сестры встали из-за своих столиков, прошли в палаты, объявили подъем. И сразу все ожило, зашумело, зашевелилось. Из палат донеслись голоса, смех… Только в сто седьмой гвардейской было тихо. Больные поднимались и молча выходили в коридор на утреннюю гимнастику.
Заиграл баян. Веселый, бодрящий «Марш летчиков» разлетелся по отделению.
— С левой ноги, на месте, шаго-ом марш! — сочным голосом скомандовала методистка.
В тот же миг Кольцов услышал знакомый шепот:
— Сухачева от нас переводят.
Рядом стоял Хохлов. Неизвестно, когда и откуда он появился.
Друзья едва дождались, когда кончится гимнастика, отошли в сторону, и Хохлов, тряхнув рыжей головой, торопливо заговорил:
— С вечера ты уснул, а я еще долго не спал, все слушал, как он стонет да просит, чтобы его подняли повыше. Надоело лежать. Вышел я из палаты и случайно услышал разговор сестры по телефону. Понял — насчет перевода. А потом она и сама сказала: «Странно, почему он так торопит?»
По коридору затарахтела каталка. Друзья замолчали, насторожились.