Извозчик долго объяснял нам, как найти хижину Горного клуба, чертил кнутовищем по земле, брал меня и Наташу за руку и с жаром показывал пальцем в вечернюю мглу.
— Собьешься с дороги — тут пастухов много. Покричи — отзовутся. Будешь идти — бери правее. Смотри на землю — есть провалы. Кругом кусты, трава — не заметишь.
Наташа выпила вина, есть она не хотела.
— Максимов, вот что, — сказала она после долгого молчания прерывающимся голосом. — Я не пойду туда. Я вернусь. Я не могу идти. Я совсем больна, разве вы не видите?
— Наташа, — я поднял ее голову и посмотрел в глаза. — Все равно я не пущу вас. Из-за этой глупости на пароходе, из-за этих нелепых слов вы дрожите, вас лихорадит, вы сама не своя.
Она сдерживала слезы.
— Зачем же там… на пароходе? Это жжет меня, жжет вот здесь, в груди. Я ведь не хотела вам сказать ничего злого. Ведь вы знаете… Ради вас я коверкаю всю свою жизнь…
Я откинул ее голову и поцеловал в глаза, потом долго гладил волосы. Она прижалась ко мне, положила голову на колени и судорожно вздыхала.
— Значит, это неправда, — тихо сказала она, посмотрела на меня искоса и застенчиво улыбнулась. — Да, неправда? — Она засмеялась. — Ну хорошо, пойдем. Я только сбегаю к ключу и ополосну глаза.
Мы, тихо переговариваясь, пошли. Впереди белело первое плато. Потом начался крутой, опасный ночью подъем. Мы вспугивали каких-то горных птиц, и их крик, тревожный и дикий, тонул в медлительной горной тишине. Наташа шла позади меня. Кое-где я останавливался, подавал ей руку, и она карабкалась на выступы. Вековая тишина стояла под низким небом, и было слышно только, как осыпаются под ногами камни.
— Опасно идти в такую темь, — сказал я, медленно обходя провал. — Как бы не сорваться.
— Не сорвемся! Вам не холодно?
— Немного. Здесь уже разреженный воздух. Вы слышите, как пахнет травами?
— Оге-эй! — протяжно крикнул я, и стократное эхо внезапно покатилось по провалам и ущельям.
— Как жутко, — прошептала Наташа.
Мы были уже на первом плато. На краю обрыва мы сели. Наташа взяла мою руку и спрятала у себя на груди. Моя рука тихо вздрагивала от ее дыхания.
— Вы забудете меня, Наташа, — сказал я. — А я — я ничего не понимаю. Все больше и больше я думаю о том, что ломаю себя, жгу с двух концов. Может быть, уже скоро придет тот час, когда я приду к вам, скажу о любви и буду просить ее, как милостыню, и вы прогоните меня.
— А сейчас? — спросила Наташа.
— Сейчас мне страшно. Меня тянет броситься в эту жизнь, не рассуждая, ни о чем не думая, броситься в любовь, как вот в эту пропасть. Когда я вижу вас, я люблю и вместе с тем стараюсь убить в себе эту мучительную, берущую всю мою волю любовь. Но Хатидже… — Я замолчал.
— Я — сумасшедший, — сказал я резко. — Я надсмеялся над всеми человеческими законами.
— Страшно? — вкрадчиво спросила Наташа и обняла мои плечи. — Смотрите, какая ночь в горах. Вы слышите, как пахнет полынь? И кто-то бросает на весы мою любовь и любовь другой. И моя чаша весов все опускается, опускается.
Она встала на колени, сбросила плащ и расстегнула смутно белевшее платье.
— Поцелуйте ее, — властно сказала она и коснулась груди концами пальцев.
Я целовал ее тело. Далеко в горах гулко и мощно сорвался обвал.
— Теперь вы перестанете мучиться. Теперь вы — мой. О, теперь вы не уйдете от меня, потому что от любви смешно и глупо бежать.
Я чувствовал усталость и свежесть.
— Оге-эй! — снова крикнул я протяжно и прислушался. Медленно угасая, прокричало эхо на Бабуган-яйле.
Мы осторожно шли к хижине Горного клуба. Наташа держала меня за руку.
За густыми зарослями колючих кустов был слышен легкий звон. Я крикнул. Кто-то хрипло отозвался. Это были пастухи. Старый татарин отогнал мохнатых овчарок и долго на ломаном языке объяснял нам, как пройти к хижине Горного клуба. Молча, с изумлением посмотрел на Наташу и приложил ладонь ко лбу и к груди. Сбившись в темную груду, спала отара.
Когда мы вышли к хижине Горного клуба, была уже поздняя ночь. Я постучал в стекло.
— Кто там? — спросил за стеной Серединский.
— Я, Максимов, — откройте, надо согреть мою спутницу.
— Вы с кем?
— Увидите.
Серединский долго вставал, что-то уронил, потом тихо отодвинул засов. Пахнуло теплом. В темноте он не узнал Наташу.
— Не кричите от неожиданности, — сказал я ему. — Это — Наташа.
Серединский опешил.
— Наташа, дорогая, сумасшедшая, ночью на Чатыр-Даге с этим шалопаем. Как вы не сорвались в пропасть? Когда вы приехали? Мы думали, что он уже не приедет. Завтра решили возвращаться.
— Где Хатидже? — спросил я.
— Спит. Не шумите. Она устала, горный воздух очень расслабляет. Ну, как в Москве?
— Потом наговоритесь. Надо вскипятить чай.
Мы тихо вошли в низкую комнату. От чугунной печки шел слабый красноватый свет. Пахло можжевельником. У стены на полу спала Хатидже. Лицо у нее было по-детски чисто и спокойно.
Наташа, кутаясь в плащ, села у очага на деревянную скамейку и долго, не слыша вопросов Серединского, смотрела на Хатидже. Потом она позвала меня.
Хатидже вдруг поднялась и стала на колени. Широкая турецкая шаль упала с ее плеч.
— Кто это? — спросила она. — Ты пришел? Я тебя так ждала. Ты, наверное, очень озяб.
— Хатидже, — сказал я. — Я не один. Со мной Наташа.
Хатидже быстро встала.
— Простите, тут так темно, — сказала она, поправляя волосы. — Почему вы не разбудили меня?
Хатидже подошла к Наташе и крепко пожала ее руку.
— У вас ледяные руки. Серединский, дайте вина. Здесь очень холодные ночи, в горах.
Мы выпили по стакану вина. Серединский вскипятил чайник на очаге. Мы пили чай с галетами. Наташа рассказывала о Москве. За запотевшими окнами дрожали звезды.
Потом мы легли на полу и в темноте, в смутном свете угасающих углей долго разговаривали. Хатидже укрыла Нагашу своей шалью. Кричал сверчок, и снова в горах раскатисто сорвался обвал.
В туманный теплый день мы возвратились в рыбачий поселок.
— Как здесь чудесно, — сказала Наташа, не отпуская мою руку. Зайчики от воды загорелись в ее глазах.
— Что это?
— «Vive la vie et la mer», — сказал Серединский. — Смотрите, Наталья Петровна. — Он показал на хату Спиридона. — Это вывеска наших мест. Правда, влипает в глаза? А это — дедушка наш, Спиридон Ярошенко, отставной боцман с клипера «Веста». Когда ты, дед, плавал на «Весте»?
— Еще до царя Александра Второго, в турецкую войну.
— Вот вам, — сказал Серединский, — мы окружены морем и простотой.
— Хорошо, — вздохнула Наташа. — От воздуха, что ли, слипаются глаза, или от полыни, — не знаю.
— Пойдемте, — взяла ее за руку Хатидже. — Пойдемте в дом, вы устали.
Хатидже увела Наташу к себе. Серединский накрывал на стол, я сидел со Спиридоном на ступеньках балкончика, и мы рассуждали о том, какие теперь пошли липовые шкипера-брандахлысты. Я плохо слушал Спиридона. Из комнаты Хатидже доносились голоса, плеск воды.
— Ты гляди на него, — говорил Спиридон и тыкал черным пальцем в белый с синим силуэт «Гурзуфа». — Ты гляди, куда у него нос задран. Шхуна не шхуна, бандура не бандура, одно слово — одесская работа, она под ветром закатывается, рыскливая собака. Под парусами на ней ходить немыслимо.
Из комнаты Хатидже долетали отдельные слова. Говорила Хатидже: «Знаю, конечно…»
Потом был слышен голос Наташи: «Значит, кончено… Понимаю, что страшно глупо… Больше мне не хотелось бы говорить… потом».
— И не надо, — сказала внятно Хатидже. — Разве может быть лучше? Пойдемте.
Они вышли. Мы сели за стол, Спиридон сел с нами.
Наташа смеялась больше всех. Смеялась нервно, слишком поспешно. Там все было решено, в комнате Хатидже. Я это знал теперь наверное. Хатидже была беззаботна. После смерти Винклера я первый раз видел ее такой. Серединский пел, рассказывал глупости, иногда кричал дико: «Эх, здорово!»
Один я был настороже. Казалось, все мы играем комедию и боимся посмотреть друг другу в лицо. Надо решить: или я остаюсь здесь, или завтра уезжаю с Наташей.