Усиги неожиданно поднял голову и спросил:
— Ты встречался уже со своей женой и семьёй?
Проникающие сквозь криптомерии вечерние лучи солнца осветили улыбку на лице Кёго. Он спокойно ответил:
— Я хочу сохранить свои чувства для природы, но не для людей.
— Что ты говоришь? — Усиги остановился. — Не хочешь ли ты сказать, что до сих пор не встречался со своей женой и дочерью?
Кёго слегка улыбнулся.
— Я даже и не думал встречаться с ними. А если бы и встретился, то это бы ни к чему не привело.
Усиги продолжал настаивать:
— Тебе что, стыдно показаться перед твоей женой?
— Нет, дело не в этом. Я предпочёл бы не говорить об этом даже с тобой. Моя жена вновь вышла замуж, и Томоко живёт с ней. Это совершенно естественно. Даже ты должен признать, что я не должен вмешиваться в их жизнь. Мёртвые не должны подниматься из-под земли и беспокоить живых.
Мимо них пронеслась электричка, идущая в Йокосука. Хотя было ещё светло, в вагонах был уже включён свет, и они могли видеть тёмную массу пассажиров, которые возвращались домой с работы. Тонкое облако пыли поднимал ось за поездом, и ветер уносил его к домам, расположенным по другую сторону пути.
— Ты вроде бы жалеешь меня? Но для этого нет причины. После всех этих лет скитаний сама идея дома исчезла из моего сознания. Ты думаешь, это бессердечно, но всё сложилось так, и тут уже ничего нельзя сделать. Я должен был это преодолеть, и когда привык к одиночеству, в моём сознании различие между совсем незнакомыми людьми и моей женой с дочерью как-то померкло подобно тому, как на карте исчезает линия границы между государствами. Особенно после того, как она вновь вышла замуж и стала женой другого.
— Тебя можно только пожалеть, Мория.
— Это всё ерунда. Я не напрашиваюсь на сочувствие со стороны других. Иногда я испытываю влечение к кому-либо, но я знаю, что не могу надеяться на ответные чувства. Вот такие мысли одолевают мной, когда один скитаюсь по чужим странам. И это неизбежно. Я вспоминаю, как однажды дождливым зимним вечером я остановился на ночь где-то за границей в одной небольшой деревенской гостинице. Когда я посмотрел на улицу, я увидел освещённые окна в некоторых домах и всю семью в сборе мужа, жену, детей… В такие моменты, слушая, как капли дождя разбиваются о мостовую, я страдал от своего одиночества и страстно тосковал по моей семье в Японии. Но я научился ненавидеть подобные сентиментальные чувства. В действительности, кто был я? Достойный презрения, очередной маленький япошка. Почему, если ты один, то обязательно должен быть плохим? И безразлично, кто ты — японец или, скажем, перс. Почему?
Они вошли через главные ворота на территорию храма Кэнтедзи. Кёго продолжал:
— Японцы либо слишком любят, либо ненавидят своих родственников. Мне это противно, и я сумел преодолеть эту привычку. Я не вижу, чем отличается родственник от соседа.
Цветы вновь встретили их здесь. Два ряда сакуры, раскинув свои ветви, образовали облако цветов, над которым возвышался второй этаж высоких ворот в храм. Когда они вошли, с колокольной башни раздался звон колоколов, звук которых вибрировал в ветках сакуры и ещё долго резонировал в них. Небо и воздух напоминали неподвижное водное пространство, ибо не было ни малейшего ветерка.
— Колокола? — Кёго обернулся. — И они ещё продолжают звонить.
Он вспомнил звон колоколов, который он слышал за границей — мелодичный перезвон колоколов церквей и соборов. И звучали они по-другому, нежели японские колокола.
Они прошли через боковой вход в главное здание храма и направились в чайный домик, который служил местом отдыха для тех, кто совершал паломничество к келье монаха Хан. Никого больше не было в комнате чайного домика, и друзья уселись за низкий столик, где и воспользовались большой бутылкой сакэ, которую нёс с собой Усиги. Чайный домик стоял в уединённым месте вдали от проторённых дорог, на стене высоко под потолком были прикреплены деревянные дощечки с именами групповых паломников.
— Это старинное место, оно построено для почитателей монаха Хан. Но здесь всегда пусто за исключением дня годовщины его смерти.
— Далёкое от житейской суеты место. Скорее напоминает театральную сцену.
Усиги почти начал говорить, что это место наиболее подходящее для него, для человека, который проиграл войну, и на которого был наложен запрет на общественную деятельность из-за его высокого положения в вооружённых силах. Но он всё-таки воздержался, так как между ними было достигнуто молчаливое понимание избегать в беседе болезненных тем. Молча он выпил свою чашку сакэ.
— Так значит, как ты говоришь, ты ещё не встречался с женой и дочерью? Но ты их, что не любить?
— Люблю ли я их? Об этом я думаю. Но я сам, по-своему характеру, не намерен делать первый шаг.
— Одинокий ты человек!
— Нет, это ты одинок. Ты как отец-японец страстно любил своего сына, и ты… в этой войне убил его. Ты, действительно, должен бы чувствовать себя одиноким.
Глаза Усиги загорелись, как бы протестуя против сказанного, но он промолчал и залпом осушил свою чашку.
— Давай не будем об этом говорить! — сказал он резко, но затем, смягчившись, продолжал:
— Коль скоро мы здесь, я скажу следующее. Я думаю, он погиб с честью. Его смерть — это единственное в этом мире, что немного утешает меня, ибо благодаря нему я остался жив и могу увидеть, что происходит с Японией. Он искупил мою вину. У меня в жизни осталась единственная цель: когда будет возможность покинуть Японию, я поеду на остров Мидуэй, чтобы посмотреть на море, где утонул мой сын.
Он остановился, и между ними наступило глубокое молчание. Лицо Усиги слегка подёргивалось от волнения, с которым он не мог совладать.
— Я хочу попросить у него прощения, поблагодарить его и сказать, что он совершил подвиг. Это всё, что я хочу. И я думаю об этом, как только встаю утром, и когда неожиданно просыпаюсь ночью. Это единственное, что я ещё могу делать в моём нынешнем состоянии. Моя жена так же думает.
— Не удивительно, если ты будешь продолжать вести себя так дальше, — с упрёком сказал Кёго. — А как ты питаешься?
— Питаюсь? — В голосе Усиги послышались сатирические нотки. — Молодыми побегами бамбука. К тому же, мой дом не сгорел, и в нём всегда есть, что можно продать.
— А ты не собираешься работать?
— Я даже и не думал об этом. Если будет нужно, я приложу усилия, и что-нибудь подвернётся. Пока я просто сижу… Когда я подумаю, сколько моих друзей погибло, а я остался жив, то мне становится стыдно и пропадает желание что-нибудь делать.
— Усиги! — резко сказал Кёго. — Ты не прав.
— Не прав?
— Ужасно не прав. Ты всё ещё таскаешь смерть на своих плечах. И прежде всего перестань хныкать.
— Хныкать?
— Да. Ты взрослый человек и не можешь перестать оплакивать своего сына. Это было бы нормально для женщины, но ты ведь был военным. Я ненавижу подобную сентиментальность. Дай мёртвым покоиться в мире… Ты с трудом остался жив и даже не ценишь этого и пребываешь в плохом настроении. Разве не так? Дай мне сказать. В этой сумасшедшей войне погиб даже твой сын, но ты остался! Но ты ведь не ценишь, что спасся от верной смерти, и, оставшись в живых, не собираешься что-нибудь совершить вместо своего сына. Разве это не так? Ты и тебе подобные до основания разрушили Японию, повергли народ страшным страданиям и…
— Мория! — Усиги сел, его лицо побагровело.
Несколько побледнев, Кёго извинился перед другом, но продолжал:
— Но ведь всё так, как я говорю. Я понимаю твоё желание искупить вину. Но это ведь ещё одно проявление японского сентиментализма. Можешь ли ты это отрицать? Нам уже пора избавиться от него. Почему ты не можешь стряхнуть с себя призрак смерти и попытаться начать жить. Что в этом плохого? Если для какого-либо проекта нужен капитал, я его предоставлю. С этой целью я и пришёл сегодня.
Усиги тяжело взглянул на Кёго.
— Ты говоришь, что дашь мне деньги?
— Да, если они послужат для какого-либо дела.