[1927]

Фабриканты оптимистов*

(Провинциальное)
Не то грипп,
не то инфлуэнца.
Температура
     ниже рыб.
Ноги тянет.
     Руки ленятся.
Лежу.
      Единственное видеть мог:
напротив — окошко
         в складке холстика —
«Фотография Теремок,
Т. Мальков и М. Толстиков».
Весь день
    над дверью
         звоночный звяк,
а у окошка
     толпа зевак.
Где ты, осанка?!
        Нарядность, где ты?!
Кто в шинели,
      а кто в салопе.
А на витрине
      одни Гамле́ты,
одни герои драм и опер.
Приходит дама,
      пантера истая —
такая она от угрей
        пятнистая.
На снимке
     нету ж —
слизала ретушь.
И кажется
     этой плоской фанере,
что она Венера по крайней мере.
И рисуется ее глазам уж,
что она
   за Зощенку
           выходит замуж.
Гроза окрестностей,
         малец-шалопай
сидит на карточке
        паем-пай:
такие, мол, не рассыпаны,
              как поганки по́ лесу, —
растем
   марксизму и отечеству на пользу.
Вот
  по пояс
     усатый кто-то.
Красив —
     не пройдешь мимо!
На левых грудях —
           ордена Доброфлота*,
на правых —
      Доброхима*.
На стуле,
   будто на коне кирасир,
не то бухгалтер,
      не то кассир.
В гарантию
     от всех клевет и огорчений
коленки сложил,
        и на коленки-с
поставлены
     полные собрания сочинений:
Бебель*,
   Маркс
      и Энгельс.
Дескать, сидим —
        трудящ и старателен, —
ничего не крали
      и ничего не растратили.
Если ты загрустил,
        не ходи далеко́ —
снимись по пояс
        и карточку выставь.
Семейному уважение,
         холостому альков.
Салют вам,
     Толстиков и Мальков —
фабриканты оптимистов.
  Саратов
  

[1927]

По городам Союза*

Россия — всё:
      и коммуна,
           и волки,
и давка столиц,
      и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь*
      и сиянье Кашир*.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
     это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
     цепенеем…
         зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
        да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
        и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
        не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
      разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
           прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
     в местный ВАПП*.
За версты,
     за сотни,
        за тыщи,
            за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
  ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
     сели два мужичины:
красные бороды,
        серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи!*
Один из Сережей
        полез в карман,
достал пироги,
      запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма́,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
      и к Петрову́…
            и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
     не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
            аж и он
сломал по яме ногу…
         Раз ты́
правительство,
      ты и должо́н
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
      на него
      второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
        а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
            — Правильно!
Получше двадцатого,
         что толковать,
не голодаем,
     едим пироги.
Мука́, дай бог…
      хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали про́цент,
        а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
      все время
           про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».
На каждом доме
      советский вензель
зовет,
      сияет,
     режет глаза.
А под вензелями
        в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
         У нас
           завсегда
заказывала
     сама царица… —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
   начались азиаты.
Верблюдина
     сено
        провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
        горделивость Казани*,
и стены его
     и доныне
хранят
   любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
   за годы
      мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
         и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:*
здесь
   каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
        скуласты.
И смерти
     коснуться его
           не посметь,
стоит
   у грядущего в смете!
Внимают
     юноши
        строфам про смерть,
а сердцем слышат:
        бессмертье.
Вчерашний день
        убог и низмен,
старья
   премного осталось,
но сердце класса
        горит в коммунизме,
и класса грудь
      не разбить о старость.
  

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: