Но он оставался глух к её иронии — воспринимал все буквально.
— Человек всегда обязан оставаться человеком, что бы ни стряслось у него. Никакие неприятности не оправдывают свинства.
— Сильно сказано, — похвалила Римма. — Жаль, у тебя нет юридического образования: из тебя вышел бы отличный обвинитель.
— Я не собираюсь никого обвинять.
Римма шагнула к плите, чтобы убавить газ.
— Кроме себя? — спросила она.
— И себя тоже. Терпеть не могу людей, которые покаянно бьют себя в грудь, а потом опять делают пакости. Надо вести себя по–человечески. Всегда. Даже когда тебе очень трудно. Ты это умеешь, я знаю.
Римма смерила его взглядом.
— С чего ты взял, что мне трудно?
Он забормотал было: «Ты неправильно поняла меня, я…» — но она перебила его:
— Начнём с того, что меня никто не лишал работы. Несмотря на все дефекты зрения. Уже хотя бы потому твоя аналогия неуместна.
— Ты напрасно рассердилась.
— Я? — удивилась Римма. — С чего ты взял, милый? Просто я возбуждена твоим вином. Кстати, поэтому ты и не пьёшь, чтобы вести себя достойно? Невзирая на все беды, как ты выразился.
С удовольствием видела она, что его задевают и её слова, и тон, каким она высекает их.
— Последнее время я много пил.
— О! Теперь, значит, решил завязать.
Он помолчал и признался:
— Да.
— Один из пунктов нравственного возрождения. Не пить. Не курить… Хотя ты и раньше не курил?
— Нет. Римма…
Но она не унималась:
— Быть корректным с женщинами. Не есть мяса. Это тоже входит в твою программу? — Он обиженно молчал. Она усмехнулась и выключила газ. — Судя по тому, что антрекота два, последний пункт ты решил игнорировать. — Бросила, направляясь к двери: — Можешь нести, готово.
Сев на своё место, закурила. Он включил свет.
— Потуши, — приказала она. — У меня болят глаза.
Он послушно щелкнул выключателем. Пока они препирались в кухне, плёнка кончилась, освобождённая катушка бешено вращалась. Сменив кассету, он вернулся к столу.
— Я понимаю, почему ты так разговариваешь со мной. Ты права. Я даже боялся, что ты не придёшь сегодня. —Он подвинул ей нож. — Мне было бы плохо тогда.
— Почему же?
Он поднял на неё глаза.
— Я всегда очень уважал тебя, Римма. Очень. Ещё в детстве. Помнишь, мы ходили на водохранилище? Тогда ты была единственной в бараке, кто осмелился прыгнуть с вышки. Я сразу влюбился в тебя. Не как мальчик в девочку — как в товарища. Ты была примером для меня, я даже походке твоей подражал. А как на женщину я никогда не смотрел на тебя, честное слово! Поэтому мне все так дико, что произошло в среду. Я понял, что, если не возьму себя в руки, мне хана. Если уж я до такого опустился…
— Ты никогда не будешь летать, — перебила Римма. — Тебя это тревожит?
Более жестоких слов у неё не было.
— Как тебе объяснить? — миролюбиво проговорил он. — Когда я летал, я был равнодушен к небу. Сам даже поражался: куда все детские восторги подевались? Ну летишь себе и летишь, чего тут особенного? За приборами следишь, землю слушаешь… Привык, в общем. А когда понял, что не подымусь больше, все опять как у пацана.
— Ты сентиментален.
— Нет, Серёга, — задумчиво возразил он. — Тут ты не права. Кроме тебя, я никому не говорил этого. Я не сентиментален.
— Сентиментален, — беспощадно повторила Римма. — И даже очень.
Критическим взглядом окинула она своего бывшего соседа. Все лепилось одно к одному — женственные руки, полнота в детстве, его неистребимое равнодушие к табаку.
— Налей мне вина, — скомандовала она. — В отличие от тебя, я не давала обета трезвости.
Когда совсем стемнело и он спросил, не стоит ли все же зажечь свет, она ответила, что ни к чему — ей пора.
— Так рано? Куда?
Римма снисходительно усмехнулась.
— Есть такие вопросы, милый, на которые женщина имеет право не отвечать. — Она поднялась. — Ты проводишь меня?
Мать сидела в кресле перед телевизором, положив на стул длинные ноги в сатиновых шароварах. Римма прошла мимо (мать хоть бы шелохнулась) и, прикрыв за собой дверь, зажгла свет. Села… Медленно туфли сняла.
О чем думала она? О Павле? Когда появилась та женщина, он, издёрганный, признался в порыве нервной откровенности, что, оказывается, понятия не имел, что такое любовь. Было уважение, было восхищение — все, что угодно, только не любовь. Но в минуты чувственного угара разве умеет мужчина быть объективным? Римма не верила ему. Не расчёт же в конце концов двигал Павлом! Да и какой прок в женитьбе на сухопарой студентке, у которой, кроме властолюбивой матери, не было ничего?
А вот и она… Открыла дверь, стоит, смотрит. Не оборачиваясь, Римма нагнулась, рядышком поставила туфли — те самые замшевые туфли, которые с дочерней самоотверженностью заставила её надеть Наташа.
— Оказывается, это ты, — проговорила мать.
Лучше бы она не задевала её сейчас!
— А кто ещё это мог быть? Домовой ходит?
Но даже намёка на шутку не переносила мать.
— По–моему, кроме тебя, в этой комнате живёт ещё кто‑то.
— По–моему, тоже. — Поднявшись, она стала расстёгивать блузку.
— И тебе не кажется странным, что ты дома, а её нет?
— Странным? — переспросила Римма. — Что именно? Что Наташа возвращается позже меня? Тебя это беспокоит?
— А тебя нет? Твоя дочь младше тебя на двадцать лет…
Римма перебила:
— Твоя дочь младше тебя на тридцать лет, но это не значит, что я должна сидеть дома и грызть морковку.
Мать засопела.
— Тебя никто не принуждает сидеть дома. Но в её возрасте…
Римма резко повернулась:
— Что в её возрасте?
— В её возрасте я держала тебя в ежовых рукавицах.
— И что из этого? — спросила Римма.
— Что из этого? Таких глупых вопросов ты не задавала ещё.
— Поумнела, видать.
— Я говорю — глупых, — отчётливо выговорила мать.
— Вот я и говорю: поумнела.
Некоторое время мать пристально всматривалась в неё. Затем вынесла приговор:
— Ты ерунду несёшь. А твоя дочь…
Римма стукнула об пол босой ногой:
— Не смей говорить о моей дочери! Не смей! Ты недостойна её! И я недостойна! Она лучше нас — неужели ты не видишь этого? Лучше, чище, добрее! Она будет счастлива. Хотя бы она!
Мать выпрямилась.
— Если ты считаешь, что счастье в мужских штанах, то такое счастье ты найдёшь на каждом углу. Тут особого дара не требуется. Подойди к любому мужику, и он в полчаса осчастливит тебя. Только я…
— Не осчастливит! — крикнула Римма, — Прогонит! Ногой под зад даст. Ступай, скажет, вон. Вон! Вон!
На ходу сунув в шлепанцы босые ноги, выбежала из комнаты. Мимо матери, что‑то бубнящей ей, мимо бубнящего телевизора…
Во дворе разбросанно светились цветные окна. Римма быстро подошла к скамейке под ивой, села. Противные чужие звуки выкатились из груди. Так давно не было у неё этого… Она плакала от жалости и презрения к себе, от своей немощи, от беспощадного понимания, что никто ни в чем не виноват — даже мать, от ненависти к неусыпному своему уму, который, словно злой пёс, не пускает её в счастливый мир. «Сейчас, — твердила она. — Сейчас это пройдёт».
Чьи‑то осторожные шаги раздались рядом. Испуганно вскинула она голову. Оксана…
С силой зажмурила Римма глаза, а когда разлепила веки, слез не было.
— Я заняла ваше место?
— Почему моё? — произнесла Оксана своим надтреснутым голосом. — Это я вам помешала. Прошу прощения.
У Риммы отлегло от сердца.
— У вас не найдётся сигареты? — спросила она. Ничего‑то не поняла её соседка…
Оксана засмеялась — коротким болезненным смехом.
— Я за этим же сюда. Тут часто курят вечерами. В доме ведь жены не позволяют, — прибавила она с язвительностью, на какую вряд ли решилась, будь здесь не Римма, а другая, благополучная, женщина. А так они — два сапога пара. Римме была приятна эта объединяющая их интонация.
— У меня есть дома, — проговорила она. — Я принесу. — И тотчас почувствовала, как трудно будет сделать это.