Потому что я подсознательно, как сказал бы один австриец по имени Фрейд, воспринимаю дона Симона Христиана Ксавьера Морадо де ла Кадена-Исидро как воплощение смерти?
Эшер надеялся, что так оно и есть.
Ему не хотелось думать о другом объяснении, которое могло оказаться верным.
Селение Ваньвэй. Шаньдунский полуостров. Душная влажная ночь плащом давит на плечи, треск цикад и кваканье лягушек смешивается с теми звуками, которые, как ему кажется, доносятся от растущих вдоль рисовых полей деревьев.
Едва слышный шорох мягких подошв, ступающих по сломанным веткам. Тихое перешептывание на плохо понятном ему диалекте. Выворачивающая наизнанку тревога из-за того, что он не может расшифровать сигналы, которыми днем молча обмениваются между собой крестьяне — лица сохраняют бесстрастное выражение, спины гнутся в вежливом поклоне, — потому что ему доступны лишь отдельные фрагменты древней культуры, таящейся за внешними проявлениями.
Немцы, которые строили в Циндао жилье для моряков, считали его своим соотечественником и пристрелили бы на месте, если бы вдруг выяснили, что это не так. Но за пределами иностранного квартала его национальность ничего не значила. Он мог быть кем угодно — немцем, англичанином, американцем или французом.
Потому что на самом деле он был фань цюай, длинноносый дьявол. После наступления темноты эти молчаливые, покорные крестьяне объединялись и нападали на одиноких иностранцев, как стая акул.
Селение Ваньвэй люди покинули много лет назад. На окнах самой большой из хижин, поделенной на две комнатенки, до сих пор сохранились ставни, хотя крыша наполовину обвалилась. В лунном свете, льющемся между стропилами, он разглядел холодное кирпичное возвышение, когда-то служившее кухонной печью, несколько поломанных корзин и разбитые горшки. В воздухе стоял запах плесени и крысиных экскрементов… и крови.
Ему снова снился сон.
Эшер огляделся, потому что знал, как на самом деле закончилась та ночь в 1898 году, и не желал снова проходить через это. Через несколько мгновений, подсказала ему память, над балками вырастут человеческие тени: то будут местные последователи Отрядов справедливости и мира, которые поклялись уничтожить всех белых, подрывающих китайский уклад жизни, под угрозой оружия продающих китайцам наркотики, оскорбляющих их веру и их семьи, а теперь еще и вознамерившихся перекроить страну во имя христианства и возрастающего удобства современной торговли. Если бы ему удалось выбраться через заднюю стену хижины до того, как они придут…
Но лунный свет померк и сменился призрачным желто-зеленым свечением. Вместо повстанцев в хижину начала просачиваться странная дымка, не похожая на обычный туман. Ее пряди жгли Эшеру глаза и горло, забивали ноздри густой горчичной вонью. О чем-то подобном он слышал в Министерстве иностранных дел — новое оружие, над которым работают немцы, ядовитый газ, делающий человека слепым паралитиком…
В задней стене хижины нашлась дверь (и почему ее не было в июне 1898?). Когда он вывалился наружу, то обнаружил, что стоит в начале чего-то похожего на каменную лестницу, спиралью уходящую к верхним ярусам башни, которая уж точно не была частью только что покинутой хижины. Газ струйками просачивался под дверью в башню, и Эшер без раздумий побежал по каменным ступеням вверх, туда, где запах крови становился все сильнее и сильнее. Серп луны осветил ручеек крови, стекающий вниз по лестнице.
Откуда-то эта кровь должна была течь…
Газ поднимался вслед за ним. В отчетах Министерства иностранных дел говорилось, что новый газ был тяжелее воздуха, и Эшер сказал себе, что рано или поздно сумеет убежать от отравы. Но тут лунный свет вокруг него погас, и дальше ему пришлось идти на ощупь, прокладывая себе путь через воняющую кровью и ядом тьму. Лестница закончилась, но двери за ней не было, только каменная стена. Он ничего не видел и не мог понять, что тому причиной: то ли в башне не было окон, то ли газ ослепил его. В темноте Эшер упал на колени и начал шарить руками по полу. Откуда-то должна была течь кровь…
Ему не удалось найти ни трещины, ни стыка. Только липкая влага пачкала руки, горячая и свежая, будто только что из раны. Газ жег ему глотку, и Эшер встал, отчаянно цепляясь за неразличимую в темноте стену…
Над ухом прозвучал едва слышный мягкий шепот:
— Джеймс, нам надо поговорить.
* * *
— Он способен на такое, — Лидия вернулась к столу с чашкой кофе, яйцом и ломтиком поджаренного хлеба на розово-зеленой фарфоровой тарелке и вторым маффином для мужа. Нотка отстраненного безразличия в ее голосе ни на секунду не обманула Эшера. — Когда в прошлом году он решил, что мне понадобится компаньонка, чтобы я смогла вместе с ним отправиться в Вену на твои поиски, он… он позвал ее во сне.
И убил ее, когда нужда в ней отпала. Этих слов Лидия не произнесла, но все то время, пока она отламывала от хлебного ломтика маленькие кусочки и макала их в жидкий желток, а затем откладывала на край тарелки, так и не донеся до рта, взгляд ее больших бархатно-карих глаз оставался прикован к яйцу.
Он знал, что это значит, и пожалел, что пришлось упомянуть при ней имя вампира. Когда-то Лидия его любила.
Эшеру пришло в голову, что его молодая жена — которая сейчас выкладывала кофейную ложечку, ложечку для яйца и нож на тарелку так, чтобы они образовали идеально симметричный узор, — до сих пор любит дона Симона Исидро.
Мы всегда очаровываем, сказал ему Исидро при их последней встрече в тишине константинопольской Айя-Софии. Мы так охотимся. И это ничего не значит.
Все это было Эшеру известно. Его собственные чувства пылали при мысли о графине-вампирше Эрнчестер, и он понимал, через что прошла Лидия. Хотя она больше не была той замкнутой девушкой, которая скандализировала свою семью, выйдя замуж за мужчину на двенадцать лет старше себя — и к тому же неимущего преподавателя! — все же он знал, что ее погруженность в медицинские исследования во многом продолжала ту эмоциональную отстраненность, начало которой положило отцовское состояние. В эндокринной системе человека она разбиралась намного лучше, чем в поведении, жизнях и душах людей.
Любовь к Исидро и воспоминание о найденном на кровати обескровленном теле той несчастной компаньонки разрывали ее изнутри. Вот уже восемнадцать месяцев Эшер наблюдал за тем, как Лидия отгораживается ото всех дверьми прозекторской Рэдклиффской больницы, скрывается среди полок с медицинской литературой в Рэдклиффской Камере и уединяется в своем кабинете здесь, на Холиуэлл-стрит, где она трудилась над сжатыми и аргументированными статьями о проводимых экспериментах и секреции шишковидной железы. В сентябре, почти через год после их возвращения из того ужасного путешествия в Константинополь, ему показалось, что постепенно она приходит в себя. Тогда же он заподозрил, что Лидия ждет ребенка…
Его подозрение оправдалось, когда в конце октября у нее случился выкидыш, после чего к Лидии вновь вернулась прежняя молчаливость, со временем превратившаяся в отстраненность, и эта отстраненность пугала его. Жена всеми силами старалась развеять его скорбь и, казалось, сознательно искала успокоения в привычной рутине, но Эшер чувствовал, что какая-то ее часть спрятана слишком глубоко, так глубоко, что до нее не дотянуться.
Только на Рождество — наконец-то! — он вновь услышал ее беззаботный смех, услышал, как она спорит с одним из своих занудных кузенов Уиллоуби о том, есть ли у кошек душа. Той рождественской ночью она проснулась в темноте спальни и долго плакала, уткнувшись лицом ему в плечо. На Новый год, когда они возвращались домой после ужина у ее дяди, декана колледжа, Лидия спросила: «Что ты будешь делать в этом году, Джейми?» и по ее голосу он понял, что ее интересуют вовсе не его студенты, изучение древних легенд или формы сербских глаголов.
Следующие три месяца у него было такое чувство, словно он смотрит на зеленые побеги, неуверенно пробивающиеся сквозь щели в каменном панцире.