Закончив работу с картой, генерал отдал несколько приказаний на тот случай, если с фланга появятся неприятельские танки, и сначала ползком, а потом только пригибаясь пошел на соседнее клеверное поле, где у него был приготовлен вспомогательный пункт управления. Это была обыкновенная щель, в которой уже сидел в земляной нише телефонист в каске и названивал в танковые батальоны, уже занимавшие где-то поблизости, в складках местности, исходные позиции перед атакой.

Генерал посмотрел на часы. До начала атаки оставалось еще пятнадцать минут. Все вокруг было тихо. Разумеется, «тихо» в том смысле, что огонь с нашей и немецкой стороны велся в спокойном, неторопливом, ничего не предвещавшем ритме. Стреляли все виды оружия. Далеко, в тылах, этот огонь, вероятно, представлялся слитным, раскатистым гулом, подавляющим и грозно-тревожным. Но, находясь где-то в самом центре этой разнообразной канонады, люди привычным ухом и совершенно безошибочно определяли, какой звук для них опасен, может быть даже смертелен, а какой нет. Все «безопасные» звуки, как бы громки они ни были, не задерживали на себе внимания, существовали где-то как бы на втором плане. Все звуки «опасные», в свою очередь, делились на просто опасные и смертельно опасные и в соответствии с этим занимали в сознании более или менее важное место. Так, например, потрясающий грохот тяжелых авиабомб, которые время от времени немецкие «хейнкели» высыпали целыми сериями на наши соседние дороги с большой высоты и очень неточно, — он почти не привлекал внимания, так как непосредственно нам не угрожал, хотя вдалеке со всех сторон вокруг нас и поднимались гигантские, многоярусные, черные, зловещие тучи их взрывов. Свист ежеминутно перелетавших через голову туда и обратно немецких и наших снарядов тоже мало привлекал наше внимание, хотя был назойлив и громок. Зато порхающий звук прилетевшей мины чуткое ухо улавливало каким-то чудом еще за секунду до его возникновения, и люди успевали прижаться к земле или спрыгнуть в щель. Глаз мгновенно замечал молниеносную тень вдруг подкравшегося на бреющем полете «мессершмитта», — что-то черное, желтое, как оса, с крестами. Он проносился над нашим полем, паля изо всех своих пулеметов и подымая этой пальбой частые фонтанчики пыли. Иногда из какого-нибудь большого, подозрительного, дырявого облака вдруг вываливалась курсом прямо на нас тройка или шестерка бомбардировщиков, плохо видных против солнца. Тогда все напряженно задирали головы вверх, желая распознать, свои это или «его». И непременно какой-нибудь оптимист говорил:

— Наши.

И непременно какой-нибудь пессимист отвечал:

— Немецкие.

Осмотрев в последний раз в бинокль поле боя, на котором — он это знал лучше всех — через пять минут будет твориться нечто невероятное, генерал велел в последний раз обзвонить все танковые батальоны и дружески разговаривал с каждым командиром.

— Ну, как самочувствие?

Командиры двух батальонов подошли к телефону тотчас же. Третий не подошел. Вместо него подошел его заместитель.

— Я просил не заместителя, а самого командира, — строго сказал генерал.

— Товарищ седьмой, двадцать пятый лично подойти не может.

— Почему?

— Он намыленный!

— Чем?

— Мылом. Бреется. Он приказал доложить вам, что все в порядке и все на месте. А что касается бритья, то оно будет закончено полностью через три минуты. Прикажете прекратить или разрешите добриться?

— Хорошо. Пусть добреется, — улыбаясь, сказал генерал.

После этого я увидел роту пехоты, которая шла прямо на нас, поднимаясь из лощины на гору. Гвардейцы шли во весь рост, широкой цепью по пестрому — малиновому, лиловому, зеленому — клеверному полю. В стальных касках с туго затянутыми ремешками, в зелено-желтых маскировочных плащах и сетках, размашисто шагая по великолепной орловской земле, они несли на плечах кто пулемет, кто трубу миномета, кто ящик с патронами или минами, кто просто автомат, положив палец на спусковой крючок и выставив вперед ствол.

— Ложитесь, черти! — крикнул молоденький смуглый офицер связи с пыльным лицом и детскими каплями пота на подбородке.

Они не слышали.

— Ложитесь! Ползите!

Несколько мин разорвалось между ними и нами. Они переглянулись. Но никто не лег. Они только прибавили шагу. Теперь они почти бежали. Они быстро приближались к нам, вырастая на склоне цветущего холма, на громадном фоне знойного, пыльно-голубого орловского неба, заваленного грудами движущихся перламутровых облаков.

— Орлы! Гвардейцы! — сказал генерал с восхищением.

Рота побежала мимо нас, вернее — через нас, в сторону неприятеля и шагах в сорока залегла.

— Отсюда они после артиллерийского налета пойдут в атаку и выбьют мерзавцев из их узла сопротивления. У нас сейчас такая тактика. Артиллерия, авиация и танки врываются в брешь и развивают успех… Чем, между прочим, и объясняется, — прибавил он не без ехидства, — что вы приехали в танковое соединение, а попали в пехотную цепь, и мое место, собственно говоря, не здесь, а сзади.

Я ничего не успел ответить, так как стрелка больших генеральских часов, по-видимому, коснулась заветной цифры.

Описать следующие десять минут я не имею ни надлежащих красок, ни таланта. Это был великолепный, молниеносный артиллерийский шквал. Над нашими головами неслись на запад сотни мелких, средних и крупных снарядов. Я посмотрел в бинокль. Боевые порядки немцев заволокло дымом и пылью. Там что-то вспыхивало, рвалось, клубилось, взлетало вверх, падало черным дождем и вновь взлетало. И как завершение этой десятиминутной симфонии вспыхнул огонь гвардейских минометов. Это был мощный аккорд. Тогда поднялась пехотная цепь.

— За родину, за партию! — крикнул чей-то хриплый голос.

И мы услышали протяжное, раскатистое «ура».

Грянули пулеметы, автоматы…

— Пошли, орлы, — сказал генерал и вскочил на бруствер.

А через полчаса телефонист закричал снизу, из своего окопчика, осипшим счастливым голосом:

— Товарищ гвардии генерал-майор, командир второго батальона доносит, что неприятель выбит со своих позиций и бежит.

— Вижу, вижу, — сказал генерал, не отрываясь от бинокля. — Товарищ писатель, вам не приходилось видеть, как драпают фрицы? Могу вам доставить это удовольствие.

И он протянул мне свой бинокль. На среднем и дальнем плане катилась пыль. Это, очевидно, неслись на запад немецкие грузовики, самоходные пушки, кухни, танки. В жизни я не видел более приятного зрелища!

— Первое отделение нашей программы закончено, — сказал генерал, вытирая со лба и с носа черный пот. — А теперь надо поскорее ехать на правый фланг, в район железной дороги. Адъютант, машину!

Мы покинули наше чудесное ржаное поле и стали спускаться в лощину. Теперь мы шли по вспаханному клину. На душе было восхитительно легко. Я смотрел на потную, рабочую спину генерал-майора, и почему-то мне вспомнились «Война и мир» и Багратион, идущий по вспаханному полю, «как бы трудясь».

1943

В наступлении*

Полковник, громадный человек с могучей грудью, стремительно шагает, перепрыгивая через свежие воронки и пригибаясь. Бинокль болтается на его загорелой богатырской шее. Мы едва поспеваем. Но он не обращает на это внимания. Наоборот. Он прибавляет шагу. Изредка оглядываясь на нас, он бодро покрикивает:

— Больше жизни! Веселее! Медленно ходить будем дома, по бульвару. А здесь война. На войне надо ходить быстро. Наклоняйтесь. Не жалейте спины.

Ординарец с автоматом на груди шепчет мне, почтительно и преданно показывая глазами на своего полковника:

— У нас полковник — орел. Настоящий пехотинец. На коне — завсегда шагом, а пешком — завсегда рысью. Еле поспеваешь.

У ординарца забинтована голова. Щека чудовищно раздута. Но это не флюс. Сквозь марлю проступает большое пятно крови. Час тому назад его ранило осколком бризантной гранаты, которая разорвалась между ним и полковником. Но он не пошел в лазарет. Он остался в бою, рядом со своим командиром.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: