Он не договорил, но было понятно, что имеется в виду нечто гораздо более значительное, чем бойскауты, гимназия и нежности отца…
За окном послышался свист.
Павлик крадучись подошел к окну и посмотрел на улицу.
Свист повторился. Павлик сделал таинственный, повелительный знак рукой, довольно странно растопырив пальцы.
— Когда спящий проснется! — крикнул грубый детский голос с улицы.
— Это Женька, — сказал Павлик.
Он высунулся в окно и вкрадчиво провыл:
— Улы-улы-улы-улы!..
— Это они начитались Уэллса, — посмеиваясь, объяснил Василий Петрович. — Что с ними поделаешь?
И тут впервые Петя не только понял, но ощутил всей душой те изменения, которые произошли вокруг за последние годы.
Эти изменения медленно и неощутимо накапливались, почти не останавливая на себе внимания, пока в один прекрасный миг не превратились во что-то совсем новое, ничуть не похожее на то, что было вокруг Пети раньше.
Изменились люди, характеры, судьбы.
Изменилась вся жизнь, и теперь Петя с изумлением — как бы очнувшись после очень глубокого сна — вдруг попал в совершенно новый мир, где его окружили хорошо ему знакомые и все же до неузнаваемости изменившиеся люди: постаревший отец, который с такой тревогой произнес совсем не свойственное ему слово «пораженец»; тетя, вышедшая замуж за какого-то поляка, мечтающего о независимости Польши; девочка Мотя, превратившаяся в жену солдата; Гаврик, таинственно функционирующий где-то на фронте и в тылу; маленький Павлик, оказавшийся теперь длинноруким, рослым гимназистом, начитавшимся Уэллса и ведущим революционную борьбу с контрреволюционными бойскаутами.
Может быть, только яркое небо за окном, быстро летящие сияющие облака и праздничный колокольный звон оставались прежними. Да и то они были теперь слишком волшебными, как выходцы из другого мира, из блаженной страны воспоминаний.
А сам Петя? Был ли он прежним?
Вот он лежит в палате офицерского лазарета с пробитым бедром, молодой прапорщик, только что вырвавшийся чудом из самого пекла войны.
Вокруг революция, народные бури, солдатские митинги. Корниловцы. Меньшевики. Большевики. Будущее неясно.
У него в кармане бриджей книжечка «Боги жаждут», которую он читал перед атакой. Великие тени: Робеспьер, Дантон. Гильотина. Сумасшедший Париж. Он жил несколько дней в этом мире. Он дышал воздухом революции. Но кто он? Эварист Гамлен, член секции нового моста? А кто она, Элоди? О, как мрачно и как странно он ее любит! Но кого?
У него в голове был сумбур.
Что его ожидает? Как он будет жить дальше?
Даже еще проще: не как, а где? Где он будет жить? Ведь, в сущности, ему негде жить.
Все распалось, видоизменилось до неузнаваемости. Он просто-напросто бездомный молодой человек с костылем.
Таких вокруг тысячи. Они все хотят жить, а их непременно хотят убить. Они бунтуют на солдатских митингах. Но среди рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели, они чужие. Их только терпят. Корниловцы их ненавидят, всех этих вольноопределяющихся и прапорщиков из гимназистов и студентов.
Они их готовы расстреливать при всяком удобном случае, как это Петя испытал на себе в Яссах.
Тогда его спасли солдаты. Спас тот самый Гаврила с хуторка — один из революционных солдат-большевиков, которые готовят новую революцию и требуют земли и мира.
Все же Петя не испытывал от всех этих беспорядочных мыслей никакой душевной тяжести.
Скорее наоборот.
Распались старые связи. Теперь он был свободен от всяких обязательств. По крайней мере, ему так казалось. Он был готов на все, только бы снова не попасть на позиции и не быть убитым в первом же бою.
Но пока он был в безопасности. Он был опьянен ощущением хотя бы временной свободы, независимости. На минуту с него сняли военную лямку.
Для него все начиналось заново в этом мире, потрясенном войной и революцией, расшатанном, но все еще не рухнувшем, который окружал Петю, — скорее призрачный, чем реальный, и вместе с тем такой привлекательный, полный скрытых наслаждений.
Словом, для Пети это было второе рождение.
8. Молодые девушки
Он провел в лазарете два месяца.
Лазаретное время имело странное свойство совсем не двигаться или, во всяком случае, двигаться маленькими, черепашьими шажками, надолго останавливаясь среди мелких госпитальных событий.
В то же время за стенами лазарета, в городе, в России, проносилось другое, громадное время второй половины семнадцатого года, время революции и пальбы, которые на глазах не только меняли жизнь со всем разнообразием ее вековых форм, но, казалось, каждый день изменяли самый воздух, его химический состав.
Воздух дышал хлором, холодел.
Воздух уже ощутимо дышал солдатскими бунтами, смертью приближающегося фронта, народным гневом.
Петя это чувствовал, но не испытывал страха. Напротив, он все время находился в состоянии какого-то легкого, бездумного опьянения. Мысли скользили по самой поверхности явлений.
Все Петины душевные силы были бессознательно направлены на то, чтобы не позволить им опуститься в глубину, где его день и ночь подстерегал скрытый ужас, которого он во что бы то ни стало хотел избегнуть, как бы «не заметить».
Петя испытывал свойственное всем людям, раненным на войне, особое чувство искупления: они уже пострадали, они уже пролили свою кровь; теперь уже родина ничего не должна от них требовать — они квиты, они честно могут смотреть людям в глаза и пользоваться всеми радостями жизни в тылу, не испытывая угрызения совести.
Чем тяжелее и опаснее рана, тем чище, полнее это почти священное чувство искупления.
У Пети, в общем, была слишком легкая рана. У него даже не была задета кость. Но все же это была рана навылет, и был вставлен дренаж, и были нагноение и временами жар, правда, небольшой, но все же выше тридцати семи, а по вечерам, случалось, и лихорадочное состояние.
Его по утрам возили на перевязку. С таким же успехом он мог бы и сам ходить на перевязку. Но Петя не требовал этого. Его просто возили на перевязку, и он молчаливо этому подчинялся.
Он был здоровый малый, и рана заживала с пугающей быстротой.
Через две недели из раны вынули дренаж. Нагноение почти прекратилось. Пете трудно было признаться, но входное отверстие перестало уже быть кораллово-красным, а стало нежно-розовым, как облатка, естественного телесного цвета.
Издавна было известно, что на Пете все заживает, как на собаке.
Это свойство, которым он раньше так гордился, теперь приводило его в уныние.
Но все же его еще продолжали возить на перевязку, и рана немного побаливала.
— Молодец, прапорщик! — говорил Пете дежурный врач, обходя палату. — Если так дело пойдет дальше, скоро мы вас отправим на комиссию, а там и выпишем из лазарета на фронт.
Петя жадно, хотя и с видимым равнодушием, прислушивался ко всем разговорам о близком конце войны и о мире. Он чувствовал, что в глубине души делается «пораженцем».
Первые дни пребывания в лазарете, когда еще рана была свежей и, казалось, никогда не заживет, а война для Пети навсегда конченной, — эти первые дни для Пети были самым приятным временем в его жизни.
Петя легко вошел в роль скромного героя, раненного хотя и не слишком опасно, но достаточно тяжело.
Это напоминало легкую инфлюэнцу, когда можно было, не посещая гимназии, пользоваться всеми привилегиями болезни, не испытывая при этом никакого беспокойства, потому что даже легкий жар — тридцать семь и два — был так же приятен, как малиновый чай, крошки от сдобных сухарей на простыне, чтение Майн Рида и заботы родственников.
С первых же дней Петю стали навещать знакомые, и эти визиты являлись главной прелестью Петиной жизни.
Чаще всего навещали Петю девушки, или, как они тогда назывались, барышни, — знакомые институтки и гимназистки, из которых иные уже были курсистки, то есть вполне взрослые, самостоятельные девицы, некоторые даже модно одетые, слегка подмазанные и в шляпах, как у настоящих дам.