— А, это ты! — сказала она таким тоном, как будто видела племянника каждый день, и губы ее тронула легкая, мимолетная улыбка.
Петя сразу понял причину этой улыбки. Она, конечно, относилась к шпорам, «клюкве», аксельбантам и второй звездочке на погонах.
— Да, да, вот представьте себе! — воскликнул Петя с вызовом, как бы отвечая тете на еще не заданный вопрос. — И совершенно не понимаю, чему вы, собственно, улыбаетесь?
— А я не улыбаюсь, — еще больше улыбаясь, сказала Татьяна Ивановна.
— Ах, тетя, вы всегда так! — жалобно промолвил Петя.
— Да я ничего. Валяй. Теперь все можно. Чем хуже, тем лучше.
— Вот… Позвольте вам, так сказать, преподнести, — поторопился Петя, чтобы избегнуть неприятного разговора. — Из «Бонбон де Варсови».
— Мерси. Ах, какая прелесть! Положи на стул. Спасибо, что хоть вспомнил.
— Я всегда…
— Воображаю.
Нет, тетя положительно была неисправима. В ее присутствии Петя всегда чувствовал себя в чем-то виноватым.
Но теперь он решил перейти в атаку.
— Ну, тетечка, как ваши интеллигентные читатели? Ходят в вашу библиотеку или предпочитают сидеть у Фанкони и торговать воздухом?
— Увы, мой друг, — сказала Татьяна Ивановна, печально разводя руками, — как видишь, пустыня.
— За все время ни одного человека?
— Ни одного.
Тут тетя сказала не всю правду. Был один посетитель: гимназист третьего класса из соседнего двора, пришедший в школьное время почитать седьмой выпуск «Пещеры Лейхтвейса». Но так как тетя не держала подобной дряни, то, вежливо шаркнув ногой, гимназист удалился.
— Вы фантазерка! — сказал Петя.
— Это — любимое выражение Василия Петровича, — грустно заметила Татьяна Ивановна. — Ты не знаком с моим супругом? Хочешь, я тебя представлю? Он будет очень рад. Сигизмунд Цезаревич! — крикнула она, постучав кулаком в перегородку. — Идите сюда!
В дверях из-за старой портьеры появился седой усатый поляк на подагрических ногах, в какой-то странной домашней куртке с бранденбурами. Он был похож на Дон-Кихота, но только в комнатных шлепанцах и с палочкой с резиновым наконечником.
Он чрезвычайно учтиво поздоровался с Петей, с явным одобрением осмотрел все его регалии, сказал комплимент с сильным польским акцентом и, милостиво, как король, улыбнувшись, удалился.
Петя сразу увидел, что это бывший светский лев, впавший в ничтожество, неслыханный лентяй и бонвиван, покоривший тетю своей великолепной внешностью и, вероятно, еще какими-то красивыми польскими освободительными идеями, а может быть, «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним» или что-нибудь подобное.
Во всяком случае, тетя смотрела на Сигизмунда Цезаревича с тайным обожанием.
— Сигизмунд Цезаревич, — сказала она, поджав губы, после того, как поляк, взяв двумя пальцами из коробочки один эклер, удалился за портьеру, — Сигизмунд Цезаревич временно не у дел. Но мы надеемся, что когда все это междуцарствие в России кончится и Польша наконец получит автономию, то Сигизмунда Цезаревича вспомнят.
Она говорила о Сигизмунде Цезаревиче таким тоном, каким, вероятно, говорили в придворных кругах о крупном государственном деятеле.
— Извини, я не приглашаю тебя в комнаты, но там парализованная старуха, мать Сигизмунда Цезаревича, неубранные постели, у детей корь и свинка и вообще нерасполагающая обстановка. — Татьяна Ивановна понизила голос: — Посидим лучше здесь.
Петя сел на шаткий стул.,
— Кофе хочешь? Нет? Тем лучше. Это такая возня! Но, я думаю, тебе, наверное, не до кофе. Друг мой! — сказала она трагическим тоном, и ее глаза наполнились слезами. — Я не понимаю, что ты себе думаешь? Какие у тебя планы? Одну минуточку помолчи, не перебивай, — быстро сказала она, заметив, что Петя заерзал на стуле. — Я знаю все, что ты мне ответишь: ты получил пособие за ранение, и теперь тебе море по колено. Кроме того, ты, конечно, уже влюблен и собираешься жениться.
— Откуда вы знаете?
— Друг мой, это — общее явление. Кроме того, у тебя на лице написано абсолютно все. Одним словом, я тебе уже говорила и говорю еще раз: ты летишь в пропасть.
— Но если мы любим друг друга? — пробормотал Петя, застенчиво улыбаясь.
— Кто это «мы»?
— Я и дочь генерала Заря-Заряницкого Ирен, — не без хвастовства сказал Петя.
— Боже мой! Святая дева Мария! — в ужасе воскликнула Татьяна Ивановна немного в польской манере.
— А что?
— Ничего. Ты не мог придумать что-нибудь более остроумное? Накануне социалистической революции жениться на дочери известного черносотенного бурбона, подлеца, каких свет не видел, который убежал с фронта от своих же собственных солдатиков! Voilla! — воскликнула тетя, подбросив руку ладонью вверх. — Voillа!
— Позвольте, накануне какой революции?
— Такой самой. Однако, дорогой мой племянник, я не ожидала, что ты так наивен. В самом недалеком будущем нас ожидает такая революция, что еще свет не видел подобной. Ого-го! И, откровенно говоря, давно пора. Хорош же ты будешь, друг мой, когда твоего милого тестюшку благоверное воинство повесит на первом же фонаре на углу Пироговской и Французского бульвара! Кроме того, я совершенно не понимаю, что ты нашел в мадемуазель Ирен? Самая банальная генеральская дочка, спешит поймать жениха, пока еще всех молодых прапорщиков не ухлопали на фронте за веру, царя и отечество, то, бишь, за душку Керенского и доблестных союзничков и так называемую свободу. Нет, нет, ты у меня в этом сочувствия не найдешь, — быстро проговорила тетя, не давая Пете открыть рот. — Я очень извиняюсь, — сказала она, голосом подчеркивая это новое жаргонное выражение «очень извиняюсь», вывезенное беженцами из Царства Польского. — И, наконец, — почти крикнула она, покраснев, — неужели ты не понимаешь, что теперь не время для пошлых романчиков? Очнись! Последний раз умоляю тебя: очнись! Оглянись вокруг! Сделай выводы!
А Петя сидел, поджав ноги, на шатком венском стуле, нюхал воздух, пропитанный запахами каких-то лекарств, уныло смотрел на бамбуковые этажерки, набитые старыми, потрепанными книжками с билетиками на корешках, на разошедшуюся тетю, слышал влажный, переливающийся кашель Сигизмунда Цезаревича за перегородкой и чувствовал, что тетя как будто действительно права и он, Петя, в общем, делает что-то не совсем то.
Но едва попрощавшись с тетей, которая крепко его поцеловала в обе щеки, как мальчика, а потом со слезами на глазах перекрестила и просила кланяться Василию Петровичу, Петя вышел на улицу и увидел у ворот своего извозчика, как тотчас пришел в себя, подумал с облегчением: «Ну, это она, положим, преувеличивает», — и помчался обратно на Дерибасовскую, угол Екатерининской.
Он расплатился с извозчиком и заметил, что денег осталось уже совсем не так много, как он предполагал.
17. Цветы
Возле большого углового дома Вагнера испокон веков шла уличная торговля цветами.
Это был один из красивейших уголков города, где прямо на тротуаре под платанами стояли зеленые рундуки и табуретки, заваленные цветами.
В синих эмалированных мисках плавали розы. Из ведер торчали снопы гладиолусов, белых и красных лилий, флоксов, желтофиолей, тубероз. В плоских тростниковых корзинах густо синели тесно наставленные букетики пармских фиалок, нежно и влажно пахнувших на всю улицу. Пахло сыростью резеды, левкоями, гелиотропом.
Но сейчас уже был октябрь.
Время цветов миновало. Зеленые столы и табуретки цветочниц наполовину опустели.
Но зато был в полном разгаре сезон хризантем. Зеленовато-белые, желто-коричневые, лиловые, кремовые, лимонные, канареечные, с туго закрученными к центру цветка узкими, как лапша, жирными лепестками, они лежали прямо на тротуарах целыми грудами, распространяя в холодном октябрьском воздухе свой особый, ни на что не похожий, не цветочный, а какой-то другой, острый, раздражающий аромат японских духов.
Покупателей совсем не было, и толстая старуха в теплых перчатках с отрезанными пальцами не без удивления посмотрела на щеголеватого не по времени офицерика, который быстро выбрал десятка два самых крупных хризантем и прижал их к груди так, что они заскрипели, как свежие кочаны капусты.