Казалось, что стычка с комендантом кончилась благополучно.

Но в глубине души у Пети остался неприятный осадок. Было что-то слишком мстительное, ядовито-изучающее в последнем взгляде коменданта, и Петя испытывал предчувствие какой-то нависшей над ним беды.

Он не ошибся.

4. Долой войну!

Желая поскорее смешаться с толпой, наполнявшей привокзальную площадь, Петя и Чабан быстро сошли по ступеням и очутились среди солдатского моря. Площадь только тем и отличалась от станционных площадей русских юго-западных железных дорог, что над зданием вокзала висел румынский флаг и вместо трактира напротив находилась кофейня со столиками на улице и высоким шестом, на котором тоже висел маленький румынский флажок.

Скирды свежеобмолоченной соломы, блестя сухим золотом на сентябрьском солнце, виднелись кое-где в привокзальных дворах. Пахло базарной пылью, половой, полынью, кукурузой.

Но все эти мирные краски солнечной румынской осени были нарушены неумолкаемым говором солдатской толпы — утомительно-однообразным, грозным.

Слышались выкрики ораторов.

Петя заметил, что этот митинг сильно отличается от тех митингов, к которым он привык на позициях.

Там, в перерыве между боями, солдаты стояли молчаливо в своих касках, как бы прикованные к земле тяжестью своих вещевых мешков, подсумков, противогазов и оружия.

Они с угрюмым вниманием слушали ораторов, по большей части молодых, говорливых унтер-офицеров из вольноопределяющихся или прапорщиков с университетскими значками и красными бантами на груди. Ораторы призывали к войне до победного конца, изредка поднимая головы вверх, для того чтобы проводить глазами маленький немецкий разведчик «Таубе», осыпанный белыми оспинками наших шрапнелей.

Здесь же Петя увидел солдат, взвинченных, обозленных. Они не столько слушали ораторов, сколько сами кричали, перебивая друг друга.

Это было смешение всех родов войск.

Одни застряли здесь по дороге на фронт. Другие только что сменились с позиций. Третьи — с распустившимися обмотками, грязными вещевыми мешками и угрюмо бегающими глазами — были дезертиры.

Солдаты обменивались новостями, и так называемый «солдатский телеграф» раздувал самые мрачные слухи о положении на фронте и подливал в огонь масло.

Митинги горели в разных частях площади, как костры.

То, что на фронтовых митингах, рядом с позициями, произносилось с некоторой опаской, здесь звучало в полный голос, с криками, рыданиями и швырянием фуражек на землю.

Среди защитных солдатских рубах мелькали синие воротники и белые голландки матросов Дунайской флотилии. Струились георгиевские ленты черноморцев Виднелись черные кожаные куртки самокатчиков и нижних чинов автомобильных команд.

Гул стоял мрачный, грозный, как на большом пожаре.

Но он не пугал Петю.

После стычки с комендантом прапорщик испытывал такое же чувство озлобления и протеста против войны, против мясорубки и бойни, откуда он только что так счастливо вырвался, каким были охвачены все эти митингующие с утра до вечера солдаты.

Отовсюду неслись крики ораторов, требующих мира, земли, хлеба.

Насчет земли и хлеба Петя был равнодушен. Но мира жадно просила вся его душа, все его молодое, здоровое тело, так грубо раненное и еще не совсем очнувшееся от ужаса смерти, пролетевшей над ним так близко.

— Долой войну! — кричал недалеко от Пети солдатик-пехотинец с грязным, измученным лицом и расстегнутым воротом выгоревшей гимнастерки с зелеными пятнами под мышками.

В одной руке он держал, как горшок, свою каску и размахивал ею, другую же руку, раненую и обмотанную окровавленным тряпьем, протягивал слушателям.

— Кидай винтовки и ходу домой, пока нас всех тут не переколотили!

У него были красные, воспаленные глаза. Видимо, он горел в жару и его бил озноб.

— Верно! Правильно! — кричали в толпе. — Пока мы тут будем проливать кровь за кадетов, наши дети дома с голодухи подохнут!

— Верно! — вместе с другими закричал и Петя, внезапно рванувшись вперед.

Он не разбирал слов, которые раздавались вокруг него. Он только слышал всхлипывающие, рыдающие, отчаянные звуки солдатских голосов.

Петей уже овладел митинговый азарт, тот самый, который в те времена непроизвольно вспыхивал в душе каждого человека, как сухой порох, от самой маленькой искорки чужого голоса.

Он сам не заметил, как очутился на козлах походной кухни возле раненого солдатика, продолжавшего с белыми, остановившимися глазами и открытым ртом во все стороны совать свою раненую руку в зловонном, окровавленном тряпье, облепленном зелеными мухами.

— Подождите, дайте мне!.. Дайте мне, я хочу сказать!., — с нетерпением говорил Петя, становясь рядом с солдатиком, и отстранил его плечом.

Он и сам не знал, зачем ему это понадобилось, но удержаться не мог и не хотел.

Его распирало от мыслей и чувств, которые требовали немедленного выражения. Ему хотелось тут же, сию секунду излить все свое негодование против безрукого коменданта, против наглого старорежимного казака с плеткой, против всей тыловой сволочи, которая не хотела войти в его положение и как можно скорее отправить его домой.

Он отстранил солдатика плечом совсем не потому, что собрался с ним спорить. Напротив. Он был с ним абсолютно согласен, но только считал, что все это он сумеет рассказать гораздо лучше, убедительнее.

— Граждане солдаты! — взволнованно начал Петя. Но, заметив, что обращение «граждане» неприятно насторожило против него весь митинг, быстро поправился и крикнул: — Товарищи!

Он сорвал свою помятую осколками каску и замахал ею над головой.

— Товарищи солдаты! — с упоением кричал он, не слыша собственного голоса. — Вот я, например, тоже прямо с передовой, из боя. У меня ранена осколком нога. — Он говорил совсем не то возвышенное, замечательное, что ему хотелось сказать, но то, что он говорил, выкрикивал осипшим голосом, было именно той самой простой солдатской правдой, которой так жаждала его душа. — Вот тут… смотрите, братцы… в верхнюю треть бедра, — почти жалобно произнес прапорщик Бачей, показывая окружавшей его толпе солдат, куда именно он ранен. — А вместо того чтобы нас, раненых, отправить в тыл, нас почему-то держат здесь, и мы, того и гляди, попадем немцам в плен, потому что Макензен опять прорвал фронт, и если он перережет железнодорожную ветку Яссы — Кишинев, то нам всем тут вата, — с удовольствием произнес Петя новое солдатское словечко «вата», обозначавшее конец, гибель.

В толпе зааплодировали, но не слишком сильно. Петя слез с походной кухни, и у него было такое ощущение, будто он произнес очень длинную, блестящую речь, покрытую бурей аплодисментов. В то же время он увидел казачий разъезд, медленно, зловеще пересекавший площадь.

Февральская революция уже совершилась, царя свергли, а казаки с плетками медленно пересекали площадь, как выходцы из старого мира, как привидения.

Однако они совсем не были привидениями.

Весь митинг с недоверием и страхом следил за донцами, каждую минуту готовый либо рассеяться, либо вступить в драку.

Пете показалось унизительным, до глубины души обидным, что солдаты — фронтовики, герои, граждане новой России, несмотря на свободу и революцию, продолжают бояться казаков.

Он вспомнил 1905 год, с ненавистью прищурился и, отставив ногу, довольно громко сказал:

— Подонки самодержавия!

Казаки не обратили на эти слова никакого внимания, и разъезд так близко проехал мимо прапорщика, что его обдало острым запахом пыльных лошадей и он услышал волосяной свист конских хвостов, отмахивающихся от жирных осенних мух.

Но казачий есаул с выточенным лицом белого шахматного конька искоса взглянул на прапорщика и, откинувшись на седле назад, что-то негромко сказал своему вестовому.

— Ишь, красавцы! — еще более сузив глаза, с вызовом обратился Петя к солдатам. — Видели подобных фруктов? Они думают, что это им старый режим! Гнусное казачье!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: