Пирошников никогда не интересовался золотыми рыбками.
За обедом разговор шел об отвлеченных вещах: футбольном клубе «Челси», поэзии Бродского и визовом режиме Великобритании. Джабраил подчеркнуто не интересовался проблемами, связанными с домом, как бы говоря: я вам его отдал, решайте сами, это теперь не мой вопрос. И Пирошников, поняв это, тоже обходил стороной эти темы, хотя неожиданно в голове вспыхивало что-нибудь тревожное по поводу угла наклона здания и его влияния на работу лифтов. Понятно, что при каком-то критическом угле лифты перестанут работать, сила трения им не даст. Но что мог сказать молодой олигарх из Лондона о наших углах трения?
Поэтому они расстались, довольные друг другом и совершенной сделкой, и Джабраил отбыл в аэропорт в сопровождении шестерых двойников.
Пирошников остался один рядом с дверью лифта, куда только что скрылись Джабраил с клевретами, включая Геннадия.
Он оглянулся. Голубая вода, наклоненная к углу бассейна, образовывала зеркальную поверхность, по которой изредка пробегала рябь. «А ведь это неспроста, — подумал он. — Рябит, потому что смещаемся, ползем куда-то…»
И он, повинуясь какому-то внезапному азарту, желанию показать самому себе и даже этому бассейну, кто здесь хозяин, скинул брюки и туфли, разделся догола и прыгнул в голубую прозрачную воду.
Вода в том углу, который был наклонен более других, выплеснулась за край бассейна.
Пирошников сделал три гребка и оказался у противоположной стенки, оттолкнулся от нее и ушел в глубину, наслаждаясь свободой и невесомостью.
Когда он вынырнул, то увидел стоящего у края бассейна Геннадия, который с понурым видом ожидал, когда Пирошников покинет бассейн. В руках он держал большое махровое полотенце.
И это полотенце в руках у слуги было доказательнее любых дарственных.
Пирошникову сразу сделалось грустно и даже гадко. Почему? Что изменилось за этот час? Откуда взялось неравноправие?
Он махнул Геннадию рукой.
— Раздевайся! Вода прекрасная!
Но Геннадий лишь покачал головой. Пирошников понял, что допустил ошибку, и от этого стало еще тоскливее.
Уже растираясь полотенцем, Пирошников спросил:
— Ты знаешь, конечно?
— Я вам так скажу, Владимир Николаевич: Джабраил ошибся. Ничего вы с нашим домом не сделаете, а провалить все хозяйство можете. Вы только не обижайтесь…
— Но мы же будем… вместе…
— Так не бывает. Один рулит. Второй подруливает.
Пирошников и сам понимал, что теперь он отвечает за все, что происходит в этом доме, а значит, надобно ознакомиться с его устройством и населением. Но первым делом — поговорить с Серафимой. Если Геннадий стал его правой рукой, то Серафиме надлежало стать левой — той, что ближе к сердцу.
Новость она восприняла с тревогой. Это Пирошников заметил по тому, с какой частотой стала двигаться взад-вперед ее швабра. Серафима занималась ежевечерней влажной уборкой вестибюля. Она яростно терла пол и молчала.
— Тебе не нравится? — задал он глупый вопрос.
Она вдруг рассмеялась.
— Нет, я в восторге.
Пирошников вздохнул с облегчением. Главное — не скатиться в эту пропасть безнадежных проблем, пролететь над нею, улыбаясь, с легкостью птицы… Белой птицы, конечно.
— По существу меня назначили… знаешь кем? — спросил он.
— Падишахом! — провозгласила она, погружая швабру в ведро с водой.
— Примерно. А тебе придется быть шахиней.
— Ну прямо! Я больше чем на место в вашем гареме не претендую.
— Где ты видела этот гарем?! — вознегодовал Пирошников. — И прекрати называть меня на «вы»!
— Падишаха? На ты? Ну вы даете!
Так они дурачились, чтобы скрыть от себя или хотя бы отодвинуть решение тех именно проблем, которые нависали над ними, как дом, кренящийся в сторону улицы. Но чувство самосохранения не давало им поддаться угрюмству, а звало к тому самому торжеству свободы, о котором писал Блок в связи с тем же угрюмством.
Впрочем, эти филологические ассоциации Пирошникова мало были полезны в настоящий момент. А вот план действий был совершенно необходим.
Посему уже на следующее утро падишах пригласил визиря Геннадия и шахиню обсудить несколько вопросов. Совещание состоялось в каморке под лестницей, Пирошников не пожелал подниматься в резиденцию.
Повестка дня была такова:
1. Когда и как сообщить населению минус третьего этажа о смене власти?
2. Когда и как сообщить о том же персоналу и определиться с его дальнейшим составом и режимом работы?
3. Нужно ли и как оповещать городские власти?
4. Реформы.
Последний пункт Пирошников вписал просто по инерции, полагая, что смены власти без реформ не бывает, хотя не придумал еще толком ни одной завалящей реформы.
По первому пункту Геннадий предложил вывесить приказ по дому.
— Чей приказ? — тут же спросил Пирошников.
— Ваш.
— Кто я такой, чтобы приказывать? Сам себя назначаю? Смешно!
— Тогда Джабраила.
— А Джабраил уже никто. Ему раньше нужно было приказы писать.
— Говорил я ему… — сквозь зубы пробормотал Геннадий.
— Так что давай без приказов. Я встречусь с людьми и скажу: так и так, я теперь буду главным… Люди поймут.
Серафима и Геннадий одновременно прыснули.
— Ну что? Что вы смеетесь? — рассердился Пирошников. — Поймут. Я уверен.
Он обвел свой кабинет министров взглядом и объявил:
— Вообще же завтра с утра переезжаем…
— Вот и правильно! — сказал Геннадий. — Такие хоромы пустуют.
— …На старое место. Вниз, — закончил Пирошников.
Геннадий этого вынести не смог. Он вскочил на ноги из-за стола, с грохотом отодвинул стул и нервно заходил взад-вперед.
— Зачем? Зачем это? Ближе к народу? Да?
— Чтобы люди поняли, что я не изменился. Я такой же, как они… А наверху подумаем, что сделать. Потом…
Лицо Серафимы вытянулось. Она прощалась с мыслью о бассейне.
Геннадий уселся на место, положил кулаки на стол.
— Делайте, что хотите. Но вы уже не такой, как они… Хотите правду скажу? Вы никогда и не были таким же, как они.
Пирошников нахмурился. Сказанное Геннадием больно уязвило его. Как это ни странно, но Владимир Николаевич всегда полагал себя плотью от плоти народа и гордился способностью быть своим в любой среде — будь то крестьяне, работяги, лауреаты литературных премий или менты.
Так ему хотелось думать.
На самом же деле такое впечатление было ошибочным. Он просто не любил обращать на себя внимание, стеснялся, попросту говоря, отчего и сходил за своего, однако в душе чувствовал себя бесконечно чужим в любой компании. Иногда же откровенно страдал, мучился от необходимости присутствия среди людей далеких и грубых, хотя можно было бы встать и уйти.
Но это было «неудобно». Проклятое это слово преследовало Пирошникова всю жизнь, заставляя делать то, что принято и «удобно», и обрекая на муки.
Сейчас «неудобно» было, по его понятиям, занять хоромы на крыше и плескаться в теплом бассейне, в то время как домочадцы прозябают в глухом подземелье, несчастные и заброшенные.
Он именно так и думал о них, жалел их до такой степени, что горло сжимало и внезапная слеза скапливалась в глазу, стесняясь выкатиться наружу.
Стремился ли он к ним? Нет, конечно. В сущности, они были ему безразличны, безразлично-терпимы, если можно так выразиться. Даже странно, что при таком отношении его заботило их мнение, их любовь… Зачем ему любовь этих кротов, живущих в своих подземных норах?
Но он тут же говорил себе «фу», награждал презрительной виртуальной пощечиной и шел к ним с виноватой улыбкой на лице, потому что они были народом, а он народом никогда не был.
«Поэт, не дорожи любовию народной…»
Ну, поэты как хотят, а Пирошников дорожил, а посему назначил переезд на минус третий силами охранников на завтра.
Кстати, об охранниках. Эти крепкие молодые люди попадались на глаза не слишком часто. В девять утра они просачивались сквозь турникет, устремлялись к лифту и исчезали в верхних этажах. Только их и видели.