— Высокочастотные поля. Но из этого ничего не следует. Скажу со всей определенностью только одно: добрые дела не прячут за тремя рядами колючей проволоки. Полагаю, что янки затевают колоссальную мерзость. Ха! Тот, который беседовал со мной в Аахене, сказал: «Дабл ю-эйч» охраняется лучше, чем граница между Федеративной республикой и «Зоной».
— После подписания Баром и Колем соответствующего договора мы должны говорить не «Зона», а «ГДР».
— Мне плевать на Бара, Коля и их договор! Для меня существовала, существует и будет существовать только единая, ни от кого не зависящая Германия. Кстати, договор еще не утвержден бундестагом. Посмотрим, удастся ли социал-демократам протащить через парламент свой предательский акт.
Я ничего не ответил Рудольфу, но крепко пожал ему руку, показывая тем самым, что полностью разделяю его отношение к событиям, происходящим на родине.
Долина Саваны осталась позади. Из-за поворота дороги слева наплывом шли на нас крутые крепостные бастионы, поднимавшиеся, казалось, прямо из океана.
— Тоже монастырь? — поинтересовался я.
— Нет, — ответил Рудольф, — это тюрьма Монкана. Политическая тюрьма. В народе её называют «виллой Рохеса» или «дачей Рохеса». Генерал иногда приезжает сюда по выходным, чтобы развлечь себя общением с арестованными коммунистами.
— Постой, постой, ведь здесь убили Делькадо!
— Да, здесь.
Рудольф несколько минут вел машину молча, хмуро и сосредоточенно вглядываясь в пустынное серое полотно шоссе. Потом вдруг заговорил быстро и горячо:
— Вот Делькадо был нам врагом, так? Почему же я всегда думаю о нем с уважением? Наверное, по той причине, что генерал сумел не запятнать свою идею бытовой грязью. А папаша Мендоса и его сподвижники вроде бы нам друзья. Но кто их почитает? Да никто, кроме кучки холуйствующих прихлебателей. И потому я спрашиваю тебя, Арнольд: ради чего мы с тобой торчим здесь? Ну хорошо, ты беден, тебе надо застраховаться от нищей старости. Я-то застрахован! Давай уедем в Германию вместе! Мои деньги — твои деньги! Кроме того, у отца там связи. Он найдет для тебя хорошую работу. Устроит в бундесвер, если захочешь. Убежден, что отец без колебаний даст тебе любые рекомендации. Ведь ты умный, способный человек и можешь приносить прибыль…
— Успокойся, Руди, — перебил я его. — И не гони машину так быстро. А то мы рискуем свалиться в пропасть. У меня есть одна просьба. Не торопись с отъездом на родину. Через пару месяцев я сумею доказать тебе, что служить Германии можно и здесь, в Аурике.
Рудольф бросил в мою сторону удивленный взгляд.
— Докажи сейчас!
— Не время. И вообще забудь пока об этом разговоре. Но повторяю: мы вернемся к нему через пару месяцев. Обещаешь не ехать?
— Хорошо… Если ты настаиваешь, я не буду спешить с отъездом… Вот уже и граница. Надо поворачивать назад.
На обратном пути мы болтали о Беттине Брентано, её взаимоотношениях с Бетховеном и Гете, а также о той выдающейся роли, какую довелось сыграть некоторым женщинам в жизни великих людей. Пообедали в придорожном ресторанчике у монастыря святой Магдалены, полюбовались видом на океан. В Ла Палому вернулись около четырех часов пополудни. Прощаясь, договорились встретиться через два дня.
В казармах президентской гвардии, где мне были отведены пятикомнатные покои, я встретил Крашке, который на вытянутых руках бережно нес по бесконечному коридору мой новый мундир.
Уходя из Легиона, я взял Герхарда с собой. Мне удалось выхлопотать ему местечко при провиантских складах президентского дворца, что вполне соответствовало его вожделенным чаяниям. Поскольку в гвардию брали только стройных мужчин не старше сорока двух лет и ростом не ниже 175 сантиметров, моему протеже позволили в порядке исключения носить форму легионера.
Взяв у Крашке мундир, я прикрепил к верхней его части два пожалованных мне ауриканских ордена и осторожно напялил на себя непривычную белую одежду. Тяжелые серебряные эполеты давили на плечи, аксельбанты нелепо свисали до широкого золоченого пояса, на котором болталась короткая сабля. Всё это венчала огромная, как велотрек, фуражка с высоченной тульей.
Приблизившись к зеркалу, я прыснул. На меня растерянно и вместе с тем нахально смотрел червовый валет с пижонскими усиками, не очень, правда, молодой, но еще ничего-о-о!
— К этому надо привыкнуть, — сказал наблюдавший за мной Герхард. — Прицепи пистолет и походи по комнатам, прежде чем появляться на улице.
Я последовал его совету и, только когда стемнело, отважился прогуляться по площади Свободы, где повсюду: у ворот президентского дворца, у подъездов правительственных учреждений, у входа в усыпальницу генерала Делькадо — стояли солдаты, одетые в такую же форму, как у меня. Это придало мне уверенности, и я зашагал на главпочтамт, откуда отправил «сестре» письмо, в котором сообщил о своем новом назначении, и условной фразой попросил Центр направить в мое распоряжение радиста.
Утром следующего дня Рохес представил меня президенту. Через этот ритуал проходили все вновь назначаемые офицеры гвардии, и я не должен был составить исключения.
Почтительно склонившись перед Отцом Отечества, врачи ждали его приговора. Только что они доложили президенту о смерти одного из членов Государственного Совета. Уже больше часа хитроумные машины гоняли кровь по холодеющему трупу и раздували его легкие, но покойник не оживал. Врачи просили санкционировать остановку реанимационного агрегата и составление соответствующего медицинского заключения. Однако Мендоса медлил. Неподвижным восковым чучелом сидел он в глубоком мягком кресле полуприкрыв веки и почти не дыша. Его желтые отекшие руки безжизненно лежали на подлокотниках. Нижняя челюсть отвисла, придав оплывшему бабьему лицу выражение тихого идиотизма. Казалось, диктатор спал. Но это было не так. Мысль конвульсивно, с натугой шевелилась в его склеротическом мозгу, приобретая постепенно форму управляющего решения.
Умершего сановника причисляли к ближайшим сподвижникам Мендосы. Они вместе гробили революцию и сооружали тот неприступный замкнутый мирок, в котором им жилось, как у бога за пазухой. Вкупе с другими дряхлеющими соратниками они на протяжении четверти века стойко обороняли свой бастион, на штурм коего то и дело с визгом кидались пятидесятилетние юнцы, желавшие тоже лакомиться вожделенным пирогом власти. Хлипкая молодежь, подобно сухому гороху, отскакивала от стен их крепости и падала, сраженная инфарктами и инсультами, а они жили себе дальше. Правда, иногда случалось так, что смерть показывала и им свой оскаленный череп. Они воспринимали это как нечто противозаконное и кощунственное. Любой из них не ставил ни во что тысячи чужих жизней, но над своей трясся, как скряга над сундуком с червонцами.
Мендоса не испытывал чувства жалости к распластанному в реанимашке другу и коллеге. Сантименты были глубоко чужды его натуре. Но нельзя было создавать прецедента. Когда остановится его, мендосино сердце, Рохес, с нетерпением ожидающий этого момента, может дать врачам отбой через пять минут.
В зале стояла тишина, нарушаемая лишь едва слышным гудением мощных кондиционеров. Невесть откуда взявшаяся муха села на шишковатую покрытую темными пигментными пятнами лысину Отца Отечества. Сотрудник личной охраны осторожно прогнал её. Диктатор вздрогнул и приподнял веки. Врачи склонились еще ниже.
— А что он совсем умер? — спросил Мендоса дребезжащим стариковским голосом.
— Совсем, — пролепетал один из медиков.
— Но все-таки попытайтесь еще!
Белые халаты неслышно удалились. Наступило успокоение. Но тут приковылял министр иностранных дел, высохший, сутулый, с пергаментным лицом мумии, и напомнил о предстоящем визите чрезвычайного и полномочного посла Парагвая, который, как предполагалось, намеревался предъявить президенту серьезные претензии по поводу невыполнения Аурикой договорных обязательств, касавшихся взаимных поставок сырья. Мендоса подумал, что у него вчера в это время уже был стул, а сегодня его еще нет и надо бы было сказать об этом медикам. Посол со своими дурацкими претензиями напросился на прием совершенно некстати, но отказать ему в аудиенции президент не мог, так как уже неоднократно отказывал в прошлом без видимых поводов.