Однако обойтись без вечерних чаепитий с Петенькой Масловым в комнатке на шестом этаже «семейного дома» она все еще не могла. Ужин быстро переходил в любимые ею споры, отвлекавшие от всяких побочных мыслей. Спорили о падении земельной ренты, о законе народонаселения, о демографии, тесно увязанной с социальным неравенством и классовой борьбой. Сходились в главном: для большевиков демократия не больше чем лозунг, полемическое средство привлечь на свою сторону массы и на их плечах добраться до власти, тогда как для меньшевиков демократия не средство, а цель: без свободы, обеспеченной каждому, их политическая борьба теряет всякий смысл.
— Ты заметила, — горячился он, — что Ленин одержим только одной идеей — раскалываться, разъединяться. А Плеханов зовет к единению. Раскольники всегда думают только о себе — в истории нет ни одного примера, чтобы было иначе. Конечно, свой фанатизм и свое честолюбие они камуфлируют заботами об общем благе. Камуфлируют!.. Но общим благом там и не пахнет. Для Ленина это только фраза, не больше. Но разве может победить демократия, если все ее истинные сторонники не объединятся? Я не верю в то, что твой Владимир Ильич истинный демократ. — Взмахом руки он отверг ее протестующий взгляд. — Твой, твой, не спорь! Он вас всех восхищает. Не пойму только — чем…
Увлекаясь, Петенька становился прекрасным: он так досконально знал то, о чем говорил, так интересно рассуждал, так страстно защищал свои позиции, что она гнала все посторонние мысли, любуясь им и не скрывая своего восхищения. Но вот он, оборвав себя на полуслове и торопливо взглянув на часы, произносил «пора», и с высот науки она низвергалась на грешную землю, видя перед собой не блестящего ученого в уже не юных годах, не одного из признанных теоретиков российской социал-демократии, а безвольного мальчишку под каблуком капризной жены.
Нет, «пора» еще не означало расставания, он еще вовсе не собирался покидать свою Шурочку, он «всего лишь» притягивал ее к себе, и она сама ждала с нетерпением этой минуты, но деловитое «пора» тут же гасило всякий порыв. То, что было для нее величайшим проявлением гармонии и свободы, превращалось в какое-то деловое мероприятие, которое приносило, конечно, разрядку, но тяготило душевно. И однако, любовь и покорность — она их неизменно читала в его глазах — примиряли ее с уколами, которые он ей наносил, а странные для уже сорокачетырехлетнего мужа и возлюбленного робость, неумелость, беспомощность, с которыми он противостоял ее наступательной страсти, пробуждали в ней едва ли не материнские чувства, и они еще более обостряли эту самую страсть, придавая их связи налет сладкой греховности.
В тот год парижская весна пришла рано, через открытое окно доносился пьянящий запах белых акаций, а горничная каждое утро приносила вместе с завтраком пушистые гроздья этих цветов, чтобы мадам не расставалась с любимым запахом ни днем ни ночью. С тех пор всегда, до конца своих дней, она при слове «Париж» вспоминала охапки белых акаций и их аромат, опровергая ходячее заблуждение, будто запахи вообще не оставляют в памяти никакого следа. Закончив книгу и отослав рукопись немецкому издателю, она принялась хлопотать за издание книги Петеньки про земельную ренту в том же издательском доме. Маслов был старше, у него уже было громкое научное имя, но в деловых вопросах, как и в любви, он все еще оставался застенчивым, робким и неумелым, нуждаясь в поддержке. Другую женщину это, может быть, и оттолкнуло бы. Александре, наоборот, ее роль покровительницы, роль поводыря, который ведет за руку слепого, всегда была по душе и привязывала еще крепче к объекту забот.
Но неукротимая потребность в бурной деятельности звала к новым деяниям. Слух о ее приезде разнесся не только по русскому Парижу. Французские социалисты пригласили Александру стать активным сотрудником партии — блестящий французский язык и принадлежность к всемирному братству революционеров, вообще не признающих границ, да еще при бурном ее темпераменте, да еще при ее популярности, делали Коллонтай желанным для французских товарищей пропагандистом социалистических идей. Ее меньшевизм был для французов не минусом, а плюсом, она гораздо легче находила с ними общий язык, чем Ленин и его группа.
Но не только идей ждали от нее французские социалисты — еще и действий. Когда началась стачка домохозяек, протестовавших против дороговизны, Коллонтай оказалась не наблюдателем — организатором и трибуном. Ее нескончаемые митинговые речи возбуждали бастующих парижанок ничуть не менее, чем в недавнем прошлом бастовавших жительниц Петербурга. И жителей тоже. «Я участвую с увлечением в стачке […] — писала она впоследствии в своих неизданных мемуарах. — Я на митингах, на собраниях, нас хватает французская полиция […]. Выпускает, и я снова на трибуне. Я горю с ними за общее дело».
Самое важное — и самое точное! — в этом пассаже: «Я участвую С УВЛЕЧЕНИЕМ… Я ГОРЮ…» Не холодный расчет политика, но бурная страсть участника БОРЬБЫ, притом непременно ОБЩЕЙ, движет неистовой эмигранткой, определяя жизнь и наполняя ее богатством сильных переживаний. Эти чувства настолько мощны, что никакой логике не подвержены, а все разумные соображения призваны лишь объяснить правильность выбора жизненного пути и каждого своего поступка.
Дома французских друзей оказались более гостеприимными, чем дома русских эмигрантов. Может быть, потому, что ее инстинктивно влекло подальше от сплетен, пересудов и интриг, от неискренности, от фальши. Дело, которому она посвятила себя, непременно требовало вращения именно в этой среде, все ее существо, напротив, отталкивало от этой среды, тянулось совсем к иным отношениям и иным интересам. Хотелось сочетать одно и другое, но желания разбивались о жестокую реальность. Легче всего было в скромном, но уютном домике в Дравей, где по-прежнему жили Поль и Лаура Лафарги. Никак не менее десяти лет их связь поддерживалась перепиской — Александра писала им из Швейцарии, Англии, Дании, Германии, и они тоже охотно отвечали ей. Теперь представилась счастливая возможность снова общаться лично. Прижимаясь щекой к щеке Лауры, пожимая руку Поля, она почти физически ощущала прикосновение к идолу: витавший в доме дух Карла Маркса, казалось, одобрял выбранный ею жизненный путь и благословлял на новые свершения. Но, к ее огорчению, и Поль, и Лаура избегали каких-либо прямых, конкретных советов, как и вошедшего в ее обиход и обиход ее товарищей словечка «борьба», и вообще были настроены довольно миролюбиво, отнюдь не разделяя ее пламенной революционной страсти. Они предпочитали потчевать гостью домашними пирогами, кофе со сливками, вареньем из фруктов, собранных в их саду, невольно перенося Александру из атмосферы мятежного «дома Карла Маркса» в совсем безмятежную родительскую Куузу, где прошли так не ценимые ею, но такие счастливые детство и юность.
Если в доме Лафаргов она всегда была желанной и званой, то Ульяновы-Ленины, похоже, никак не стремились к общению с нею. Во всяком случае, ей ни разу так и не удалось переступить порога их скромной квартирки на улице Мари-Роз. К домашним встречам Ленин вообще, как известно, был не очень-то расположен, близких друзей не имел, да и не близких тоже, но эмиграция, и это не новость, обычно сближает, ломая привычки и делая людей одного круга более коммуникабельными. Все это к Ленину не относилось. Как никто другой, он умело и жестко селекционировал своих визитеров. Меньшевизм Коллонтай, сколь бы почтительно она ни относилась лично к Владимиру Ильичу, никак не располагал ни к встречам, ни к сближению. Любой монархист был ему куда милее, чем меньшевик, с любым врагом он мог сговориться скорее, чем с союзником. Враг все равно оставался врагом, союзник, с которым ведешь диалог, а не низвергаешь его, не топчешь, не истребляешь, как паразита, глядишь, еще окажется правым и сам низвергнет тебя с пьедестала…
Истреблять Коллонтай Ленин вовсе не собирался, проницательно чувствуя, что очень скоро она пойдет за ним, влекомая общностью характеров и темпераментов, но держал ее на расстоянии, чтобы знала свое место. Впрочем, очень возможно, что отнюдь не только политическими причинами определялась эта сдержанность, если не холодность, большевистского вождя и что отнюдь не сам Ленин был в данном случае хозяином положения. Надежда Крупская, вопреки установившимся впоследствии стереотипам, весьма ревностно относилась к женскому окружению Владимира Ильича. Быть может, это произошло после того, как до нее дошли слухи о не Бог весть каких романтических увлечениях молодого супруга в сибирской ссылке, где он не прочь был поволочиться за розовощекими — кровь с молоком, — крепко сбитыми аборигенками, а те, явно не признавая в нем будущего вождя, предпочитали ему куда более ловких и хватких деревенских парней.