Такое отступничество лишь распалило гнев Эвиты. Перон замкнулся в беспокойном молчании. Казалось, он вгрызается в свою меланхолию, готовит представление; взгляд у него был более туманный, чем обычно. Глаза смотрели холодно.
На следующий день после праздника улыбающийся кардинал пересек притихшие проспекты, полные затоптанного конфетти, и приехал в Каса Росада.
Президентский дворец был пуст. Эвита и Хуан покинули свою резиденцию. Эвита утащила Перона подальше, рассудив, что на пощечину следует отвечать пощечиной. Кардинала Руффини принял престарелый вице-президент Хортенсио Кихано и с сокрушенным видом объявил посланцу папы, что Хуан и Эвита неожиданно решили удалиться в небольшой отпуск. На самом деле Эвита настаивала, чтобы Кихано не объяснял их отсутствие в вежливых выражениях, а холодно заявил бы, что президент и президентша уехали отдохнуть на свою ферму.
Разъяренная Эвита и пытающийся ускользнуть от неприятностей Перон действительно отправились в свою летнюю резиденцию Сан-Висенте. Там Эвита ласкала своего любимого детеныша ламы, а Перон по обыкновению прогуливался, нарядившись в костюм гаучо.
Тем не менее Перон пожелал присутствовать на церковном конгрессе. Эвита пыталась ему в этом воспрепятствовать. Она готова была запереть своего партнера, беснуясь в неутолимой ярости женщины, которой осмелились противоречить. Напрасно Перон старался ее убедить, что дипломатия всегда приносит свои плоды, что оскорбления, нанесенного Руффини, вполне достаточно. Эвита никогда не чувствовала себя вполне удовлетворенной в том, что касалось мести. Оставить Руффини оказывать почести старику Кихано, такому же ничтожному, как привратник резиденции, этого ей было мало! Следовало продемонстрировать пренебрежение всему евхаристическому конгрессу.
Перону все же удалось утихомирить Эвиту, отделаться от ее надоедливого надзора и вырваться в последний момент. Он прибыл в Росарио как раз вовремя, чтобы присутствовать на закрытии конгресca. Перон считал, что его появление в последнюю минуту в равной мере демонстрирует и его пренебрежение, и его набожность.
Перон появился среди служителей церкви с величественным и снисходительным видом, принимая поочередно множество поз, по его мнению, помогающих ему сыграть нужную роль. Душевная пустота и слабость духа не позволяли Перону выразить себя, подвластна ему была лишь роль хозяина дома, восторгающегося удавшимся приемом.
Перон вошел в собор Росарио, всем своим видом подчеркивая, как велики его сожаления. Он великолепно обставил свою речь, которую начал произносить стоя на коленях, нарочито нерешительно, серьезно, стараясь казаться как можно скромнее среди церковников, начинавших открыто отворачиваться от него. Перон заявил, что глубоко убежден в необходимости смирения, время от времени пуская слезу, которую осторожно смахивал кончиком пальца. Он говорил исключительно о братской любви, и больше ни о чем другом. Оставаться на коленях продолжительное время ему было совсем не трудно, ведь это позволяло целиком предаться пространным и витиеватым излияниям. Перону редко удавалось вкусить небесные высоты риторики, и отдавался он этому занятию всей душой.
Послушать его, так печальная участь быть человеком неизбежно должна толкнуть вас в объятия ближнего. Эта братская песнь начинала вдруг гореть двусмысленным жаром, таким же религиозно восторженным и двойственным, как та поэма, которую полковник Лоуренс посвятил арабам, причем непонятно было, почему этот ближний воспылал таким жаром. Хорошо нанизанные одно на другое слова Перона произвели благоприятное впечатление, а по хронометру ему можно было засчитать театральное выступление: тридцать семь минут в коленопреклоненном положении! Но стоило словесной мельнице остановиться, как у прелатов возникло впечатление, будто их провели вокруг пальца: город сотрясался от стука копыт конной полиции Перона.
Кардинал Руффини не забыл оскорбления, рассказ о котором обошел всех значительных представителей церкви. Впрочем, святой отец давно опасался идолопоклонства, насаждаемого в Аргентине супругами Перон в ущерб церкви.
Словно устыдившись такого резкого обращения к набожности и измятых брюк, Хуан Перон спустя полчаса после ухода из собора уже упивался изъявлениями глубокого почтения в огромном банкетном зале городской ратуши. Этот банкет давал в его честь начальник полиции города Росарио.
В окружении людей в военной форме, в атмосфере верности боевому долгу Перон снова оказался в седле и почувствовал себя хозяином. Он вновь обрел пыл всемогущества. В конце банкета он встал, намереваясь и здесь произнести речь. Перон начал вещать, выпрямившись во весь рост, потрясая при каждой фразе сжатыми кулаками. Больше и речи не было о ближнем, увиденном в свете любви, а говорилось о счетах, которые необходимо свести с этим самым ближним. Этот ближний больше не видится Перону простирающим к нему раскрытые объятия, теперь он видит его с оружием в руке, направленным против Перона…
Перон отбросил всякую дипломатию, всякое смирение и сказал, отчетливо выделяя каждое слово, что не пощадит никого из своих противников, каким бы ни было их социальное положение или одежда… По сути дела обращался он поверх толпы полицейских к прелатам, роившимся под деревьями Росарио…
Перон доводил себя угрозами до экстаза, как будто почерпнул часть ярости у Эвиты, которая советовала ему не склоняться перед церковниками, ведь один из важных представителей церкви только что унизил их. Перон словно раскаивался, что предал Эвиту, проявив эту кратковременную слабость — коленопреклонение в соборе. Он проявил вдруг непреклонность, достойную его железных учителей, заявив:
— Я ничего не оставлю моим врагам, даже правосудия!
Эти слова были с энтузиазмом приняты полицейскими, как капли святой воды…
8
В Кордове Перон никогда не собирал достаточно много голосов. Он решил создать здесь центр своих государственных предприятий, автомобильных и авиационных. Чтобы просветить эту провинцию, не желающую прислушиваться к его словам, Перон направил сюда немецких апостолов науки и техники, укрывшихся в Аргентине.
После войны в Аргентине оказалось семьдесят тысяч бывших военных нацистских техников, для которых покорение химической формулы или народа означало одно и то же — своего рода мистическое мероприятие. Перон предоставил полную свободу действий в Кордове этим поборникам порядка.
В солнечном городе среди гор, где бродили на свободе несметные стада коз, университет, основанный в семнадцатом веке, сверкал подобно старинному украшению среди банков, клубов, баров. Ничто не нарушало здесь духа старой Европы, даже кучка индейцев, дремлющих на выжженном плато.
За считанные годы прерии Кордовы покрылись бетоном цехов, стеклом, сталью, цементом и высокими трубами. Черный дым наполнил этот рай, где демократия не система, не формула, а реальность жизни. При Пероне и его неизменных нацистах Кордова стала городом, где отныне царит металл. Железнодорожные пути автомобильного завода пропахали километры прерий, цеха разрастались от одного подземного помещения к другому. Раскаты металлического грохота перекатывались над головами рабочих.
Птицы, что так мирно ворковали в течение трех веков на крышах университета и собора, каждый изгиб которого увенчан колокольчиком, испуганно разлетелись. В городе появились вышколенные немецкие техники, выпрыгивающие на ходу из машин, будто солдаты, бросающиеся в атаку. В глубине выдвижных ящиков своих письменных столов они еще хранили свои железные кресты. Беглые нацисты требовали, чтобы рабочие стояли навытяжку во время обхода цехов. Собираясь в баре, построенном для немцев на заводе, они будто по забывчивости порой цепляли на себя отдельные части прежней военной формы. Они избегали встречаться с жителями Кордовы, апатичность которых им претила. В один прекрасный день иллюзия стала полной, и бывшие нацисты поверили, что находятся на оккупированной территории, на неприятельской земле.