Я заметила, что в мечтах своих она, пожалуй, проявляет излишнюю односторонность, если хочет усадить на профессорские кафедры сразу двенадцать женщин; существуют ведь и другие области человеческой деятельности…

— Да, да! — прервала она меня. — Так только говорится. Конечно, есть и другие области… Но вот послушайте, почему я так настаиваю на университетских кафедрах…

Она весело рассмеялась.

— Вы хорошо знаете, что у меня никогда не было знакомых среди ученых. В молодости я скиталась по усадьбам помещиков, а что собой представляют наши помещики, вам известно… И только один раз мне посчастливилось встретить профессора. В то время мне было уже около тридцати лет, и поверьте, еще немного — и я упала бы перед ним на колени. Муж науки! Ведет молодое поколение к светочу знания! Все надо мной смеялись, говорили, что разные люди среди ученых бывают. А мне-то какое дело? Жрец науки — и все тут! Глядя на этого человека, я думала: «Будь я на его месте!» От этой мысли у меня даже голова кружилась. Да где уж мне, червю ничтожному, мечтать о подобном счастье! Но потом я решила: «Будь у меня дочь, то…» И с той поры как только подумаю о дочке, то рядом с красивой, здоровой и счастливой девушкой, которая души не чает в своей матери, всегда вижу профессорскую кафедру… Вот так-то, сударыня, человек разными фантазиями утоляет свой духовный голод… Иногда мне чудится, что мою шею обвивают руки девушки, созданной моим воображением, а иногда я вижу ее на кафедре и слышу, как она говорит…

Рассказывать она начала смеясь, а кончила со слезами на глазах. Однако, подобно тем скромным людям, чьих слез никто никогда не замечает и не утирает, она не любила их никому показывать. Слегка покраснев, она подбежала к окну, словно желая показать мне распустившуюся в горшке герань.

Пока мы разглядывали цветок, дверь, ведущая на лестницу, медленно и тихо отворилась и в комнату проскользнула девочка лет десяти, в рваном длинном, чуть ли не до пят, платьице; ее светлые, как лен, волосы были зачесаны назад, на открытом розовом кругленьком личике ярко сияли голубые глаза. При виде незнакомых людей она оробела и, остановившись у двери, прижалась спиной к стене. Следом за нею решительно и смело вбежал мальчик, немного постарше, босой, с всклокоченными волосами, в куртке, из которой он давно уже вырос; потом в комнату проскользнул еще один, совсем крошечный ребенок, непонятно — какого пола, в одной холстинковой рубашке; в руках он держал кусок черного хлеба.

— Какие странные гости, — заметила я.

Панна Антонина немного смутилась.

— Ах… — начала она, — да это дети нашего дворника, человека очень бедного и вдобавок пьяницы…

— Должно быть, ваши ученики?

— Да, ученики… девочка ласковая и способная, а мальчик тоже способный, но…

— А этого малыша вы тоже учите?

— О нет! Он приходит вместе с братом и сестрой, когда сам захочет, и только присутствует на наших уроках… Это, — добавила панна Антонина, — вольнослушатель в моем университете…

Мысль об университете ни на минуту не выходила у нее из головы.

— Сколько у вас уроков в городе? — спросила я.

— Восемь.

— Значит, с этими детьми уже девятый.

— Конечно. Восемь да один — девять.

Когда мы с приятельницей прощались с панной Антониной, дети совсем осмелели и чувствовали себя как дома. Девочка, поднявшись на цыпочки, доставала с комода букварь и тетрадь, исписанную жирными палочками, мальчик вытирал грифельную доску, а малыш взгромоздился на табурет и, разинув рот и задрав кверху голову, удивленно разглядывал цветущую герань. Каково же было наше изумление, когда, уже уходя, мы встретили еще одного бедно одетого ребенка, поднимавшегося вверх по лестнице, и еще одного и еще…

— Куда это вы все идете? — спросила я.

— К панне Антонине, — услышала я в ответ.

Как я потом узнала, мальчик, которого я остановила, выполнял в какой-то лавочке обязанности судомойки, подметал полы и разносил по городу проданные товары.

— Сколько же ваши родители платят панне Антонине за то, что она вас учит? — снова спросила я.

— Да у нас и родителей-то нет! — крикнул он, перескакивая сразу через три ступеньки.

Любовь панны Антонины к «светочу знания», видимо, не была платонической.

* * *

Я познакомилась с панной Антониной, когда она была совсем молодой, ей было года двадцать четыре, не больше. Тогда она еще носила цветные платья и довольно кокетливо зачесывала свои черные волосы. Но и в то время она уже утратила свежесть юности, становилась худой и даже костлявой. Это преждевременное увядание не помешало панне Антонине, однако, сохранить непосредственность чувств, которая делали ее экзальтированной и наивной особой.

Панна Антонина была учительницей уже в третьем по счету доме и в третий раз впадала в глубочайшее заблуждение, — она думала, что навсегда или по крайней мере надолго стала полноправным членом семьи, в которой жила. В действительности же эти порядочные и хорошо воспитанные люди вовсе не собирались принимать ее в свою среду. Они не чувствовали ни малейшей необходимости в том, чтобы увеличивать число членов своей семьи, и не желали допускать в свой круг посторонних.

Из приличия и простой благожелательности с ней хорошо обходились и держали в доме, поскольку не было нужды увольнять ее. При этом все втихомолку посмеивались над чрезмерной нежностью, которую учительница проявляла ко всем окружающим, над восторженностью, звучавшей порой в ее речах, над взбитыми высоко надо лбом локончиками и ночными бдениями над книгой.

Однако посмеивались так тихонько и так осторожно, что она, разумеется, ничего не замечала. Напротив, каждое подчеркнутое проявление вежливости, каждое более сердечное рукопожатие или дружелюбное слово она рассматривала как доказательство долговечного и горячего чувства. Сердце панны Антонины загоралось благодарностью и любовью; с восторгом и необычайным рвением она старалась услужить каждому, кто в этом нуждался. В первую очередь панна Антонина душой и телом была предана своим ученицам. И в самом деле, любопытно было наблюдать, как, общаясь с ними, она героически и не без успеха боролась со своей прирожденной живостью и порывистостью и старалась восполнить недостатки собственного образования.

Пансион, где она почерпнула весь запас своих знаний, был очень плох. Поэтому на первых порах панна Антонина могла получить только место учительницы для начинающих. Однако здесь, в третьем по счету доме, она уже учила детей постарше.

Нелегко ей далось такое продвижение. И, добиваясь его, она просидела ночей пятьсот над разными грамматиками, не менее трехсот над историей и географией и около ста пятидесяти над арифметикой. Этим, пожалуй ограничивались те отрасли науки, которые ей полагалось знать. Правда, было желательно, и даже весьма, чтобы она учила своих воспитанниц и музыке, но музыка ей никак не давалась. Не помогли бы тут и сверхчеловеческие усилия: ей просто-напросто недоставало музыкального слуха. И хотя у нее были изящные, красивые руки, пальцы всегда ударяли по двум клавишам сразу. Из-за этого она совсем не занималась музыкой. Зато если кто-нибудь спрашивал, почему в ее комнате по ночам виден свет, глаза ее восторженно загорались и она, высоко подняв голову, смело и даже гордо отвечала:

— Учусь.

Занятия были гордостью, страстью панны Антонины, еще одной мечтой всей ее молодости. Приобретались они порой странными путями. Так, например, для того чтобы овладеть французским языком, она переводила многотомные романы и заучивала из них длинные отрывки наизусть. Желая получить более обширные знания о мире и людях, она несколько месяцев кряду корпела над объемистым трудом по военной стратегии. Столь своеобразное направление занятий было результатом чистой случайности. Хозяйка дома зачитывалась французскими романами, а хозяин был военный в отставке. Поэтому в старой домашней библиотечке панна Антонина нашла сочинения Сю, Дюма, Жорж Санд и исследования по стратегии. Стерев с них многолетнюю пыль, она решила, что обнаружила сокровища. Других книг в доме не было, а где еще она могла их достать?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: