— Что?
— А это «ракака» или «рококо». Что оно значит?
— Да, да! Не знаешь ли в самом деле, Людвись, что это значит? — поддержала мужа пани Бахревич. У обоих глаза разгорелись от любопытства.
Капровский причмокнул и, слегка надув щеки, взглянул на потолок.
— Знаю, — сказал он. — Так в старину назывались разные здания.
— А-а-а-а, — удивились супруги, совершенно не понимая, почему собственно работы их дочек носили то же название, что и здания.
Карольця встала из-за рояля. Рузя, громко зевая, поднялась с дивана. Бахревич, глядя гостю в глаза с таким видом, точно собирался поведать ему великую тайну, спросил:
— А может, вы пан адвокат, по Морфею тоскуете?
Тот действительно тосковал, хотя, возможно, и не по Морфею. Беседа с пани Бахревич и ее мужем вызвала на его бледной, помятой физиономии выражение скуки и уныния. В уныние привела его, быть может, мысль, что тяжелые жизненные обстоятельства заставляют его проводить такие вечера… И он встал.
— Честное слово! — произнес он. — Так растрясло меня по вашим дьявольским дорогам, что, может быть, и в самом деле пора отдохнуть. Рано утром, пан Стефан, дайте мне ваших лошадок… Пора домой возвращаться.
При этих словах все, кроме Карольци, сорвались со своих мест и стали упрашивать гостя остаться подольше. Бахревич обнял его и так целовал в обе щеки, что они стали влажными и блестящими; пани Бахревич, обхватив племянника короткими и толстыми руками, кричала, что покойный отец Людвика перевернулся бы в гробу, если бы видел, какую обиду наносит он его сестре, и так при этом расплакалась, что даже стала всхлипывать; Рузя уверяла, что кузен — великосветский кавалер и пренебрегает своими родственниками потому, что они деревенщина и провинциалы; одна только Карольця, слыша весть об отъезде кузена, стояла как вкопанная и, глядя на него, как на икону, умоляла одними лишь опечаленными глазами.
Но он был непоколебим.
— Дела! — повторял он. — Дела! дела!.. Ей-богу, не могу. Честное слово, дела!.. Там меня ожидают!..
И он стал желать всем спокойной ночи. Задержавшись на миг около Карольци, он шепнул ей тихонько несколько слов. Девушка покраснела, как полевой мак, и в знак согласия кивнула головой.
Спустя несколько минут в доме эконома воцарилась тишина. Темнота окутала гостиную и все украшающие ее рококо. В примыкающей к ней комнатушке, так переполненной сундуками и хозяйственной утварью, что с трудом можно было пробраться среди них, на одной из двух широких, высоко взбитых постелей сидела Мадзя Бахревич в короткой юбке из грубого, домотканного полотна и грязноватой ночной кофте; она расплетала и укладывала на ночь свою жиденькую косичку. Рядом с ней, распустив пышные и длинные волосы, стояла Рузя. Она уже сняла лиф и теперь расшнуровывала корсет, сильно стягивавший ее полный стан. Пани Бахревич, блестя глазами, расспрашивала дочку:
— Ну, как тебе кажется, Рузя, будет из этого какой-нибудь толк или нет?
— Почем я знаю, мама? Каролька в него так влюблена, что не спит по ночам, а все вздыхает и плачет. Мне кажется, что и он в нее влюблен. Когда мы были в Онгроде, он постоянно с ней гулял, а здесь я несколько раз видела, как они целовались. Но разве я знаю? Может быть, он только так себе… волочится за нею!
— Пусть только посмеет! — воскликнула пани Бахревич, подымая сжатый кулак и сверкая глазами.
Рузя расшнуровала, наконец, корсет и громко, с облегчением вздохнула.
— Так мне эти кости в тело впиваются, — начала она, — что иногда не могу выдержать… Все мужчины такие…
— Какие — такие? Что ты вздор мелешь?
— Обманщики! А отец лучше был? Бросил же он Кристину… Может, и кузен Карольцю…
— Что ты понимаешь? — крикнула мать. — Хамка — это одно дело, а шляхетское дитя — другое. Посмел бы он обмануть Карольцю и бросить!..
Страшная тревога, но не о Карольце, вдруг охватила ее.
— Где отец? — крикнула она.
— Откуда я знаю! — ответила Рузя, занятая развязыванием шнурков от турнюра.
— Слышишь, что я сказала? Сейчас же иди и посмотри, где отец…
А когда Рузя, придерживая обеими руками развязанную нижнюю юбку, выпрямилась и с безразличным видом, надув губы, собиралась уже отойти к печке, материнский кулак с глухим стуком опустился на ее белые пухлые плечи.
— Ступай сейчас, раз я тебе говорю…
Рузя повернулась и побежала, причем так быстро, что турнюр упал под ноги матери. Не обратив внимания на потерю этой части своего туалета, Рузя выскочила из комнаты на крыльцо и увидела красный огонек фонаря, мигавший то здесь, то там среди усадебных построек.
Она вернулась в дом и, не заходя уже в спальню родителей, с порога девичьей комнатки, чрезвычайно тесной, грязной и захламленной, крикнула:
— Отец обходит с фонарем службы!
Сообщение Рузи, видимо, успокоило пани Бахревич, и минуту спустя она спросила:
— А где Карольця?
— Почем я знаю? Может, пошла погулять с кузеном, — сердито ответила Рузя.
Пани Бахревич ничего не сказала, только громко засопела. Успокоившись за мужа, она стала тревожиться о дочери. Может быть, она обдумывала, как ей поступить. Однако, ничего не предприняв, укрылась одеялами и еще раз обратилась к Рузе:
— Смотри не забудь напомнить мне во вторник насчет постного обеда. Будем все поститься девять вторников, до святого Антония, чтобы он помог Карольце.
Несколько минут не было ответа. Видимо, Рузя собиралась с духом. Наконец она сердитым голосом сказала:
— Мама, если кузен по-настоящему любит Карольку, то он женится на ней и без святого Антония, а если только голову ей кружит, то и сам дьявол не поможет.
— Дура! Счастье твое, что я уже легла, а то так бы отлупила… Когда Каролька вернется, скажи, чтобы зашла ко мне. Я ее немного уму-разуму поучу.
…На дворе красный огонек долго двигался и мигал среди хозяйственных построек; он осветил домишко, где жили батраки, овин, скотный двор, амбар. Бахревич уже много лет ежедневно проверял таким образом, все ли в порядке, везде ли погашены огни, не спят ли ночные сторожа, не забрался ли вор. Он был хозяин рачительный, трудолюбивый и потому почти уже двадцать лет занимал должность эконома одного из лучших фольварков в крупном поместье магнатов Красновольских. Владельцы этих поместий, знатные господа, обычно пребывали там, «где апельсины зреют». Большую старую усадьбу в одном из самых крупных поместий занимал управляющий всеми имениями, а экономы жили в фольварках; им платили хорошее жалованье, и они были до некоторой степени независимы, хотя и находились под контролем управляющего. Бахревич жил в Лесном, кроме того управлял фольварком Вулька, расположенным верстах в трех от Лесного. Деньгами он получал немного — вместе с ежегодными премиями около двухсот рублей, но его щедро оплачивали натурой в виде всякого рода зерна. Ему предоставлялось право держать несколько коров, пару лошадей, небольшое стадо свиней и сколько угодно домашней птицы. Он засевал для себя морг льна, сажал два-три морга картофеля и большой и очень хороший огород. Словом, в доме эконома всего было вдоволь: молочных продуктов, овощей, копченостей, муки и всевозможных круп. Благодаря Мадзе, кроме этих благ, от которых толстели и пылали здоровым румянцем щеки всей семьи, в ящике комода были отложены ассигнации, — немного, ибо откуда было взяться большим деньгам? Да и этих крох ради уже около двадцати лет усердно и тяжело трудились и сам Бахревич и его Мадзя. О, Мадзя, это был бриллиант, а не женщина! Кто бы мог ожидать, что дочь асессора, выросшая в доме, где бывали самые почтенные из соседей, и которую отец решил выдать за эконома только потому, что потерял место, что дочь чиновника, которая была когда-то на «ты» с дочерьми исправника и несколько раз танцевала на вечеринках у помещиков, может стать такой бережливой и трудолюбивой хозяйкой?
Правда, асессор Капровский, лишившийся должности, занятой новоприбывшим становым, умер бы в нищете, не приюти его на старости лет в своем доме зять-эконом. Правда, Мадзя не принесла в дом мужа ничего, кроме серебряных ложек, некогда подаренных асессору каким-то помещиком, всегда нуждавшимся, как неаккуратный плательщик налогов, в доброжелательном отношении исполнительной власти. Но, с другой стороны, брачные узы, связавшие Бахревича с такой женщиной, были для него большой честью. Капровские по сравнению с Бахревичем были такими аристократами, что, будь Мадзя даже лентяйкой, никто не осмелился бы упрекнуть ее за это. Но она, наоборот, была из тех женщин, при которых дом мужа становится полной чашей. Она трудилась, экономила, наполняла дом изобилием и временами кое-что умудрялась еще откладывать в ящик комода. Вставала она с рассветом и, надев грубую одежду и еще более грубую обувь, сама за всем присматривала: за коровами, птичником, огородом, кухней. Занималась она и торговлей: отправляла на рынок в Онгрод горшки с маслом, в которое подмешивала толченую картошку. Люди покупали масло с картошкой, а Мадзя смеялась до упаду, и восхищенный муж вторил ей зычным хохотом. Кроме того, она посылала на продажу сыр, яйца, домашнюю птицу, куриное и гусиное перо, и, если можно было как-нибудь эти продукты подделать или чего-нибудь подмешать к ним, она так и делала. Выдавая батракам плату натурой, пани Бахревич всегда норовила подсыпать в зерно отрубей или мякины, а полноценное зерно оставить себе. Она часто недосыпала, никогда не сидела сложа руки и только один раз в неделю, по воскресеньям, отправляясь в костел, старалась приодеться. Над тем только она и ломала голову, как бы для дома, для семьи отложить каким-нибудь способом лишний рубль или хотя бы грош. Поесть Мадзя любила вкусно и много, но к роскоши не стремилась. Подходящих женихов для дочерей, а также сослуживцев мужа она принимала с сияющим от радости лицом, с дымящимися блюдами в руках, но о других развлечениях и не помышляла. В те дни, когда происходила стирка белья, сбивалось масло или свежевались свиные туши, Мадзя целехонький божий день ходила босая, с закатанными по локти рукавами и так уставала, что, едва добравшись до постели, начинала храпеть наподобие духового оркестра.