И он не стал ничего спрашивать. Он не открыл дверь, не посмотрел, что там такое. Он бросился как есть, в тапочках, за дверь побежал к остановке. В автобусе, уже на половине дороги, он заметил, что на ногах – тапочки, что рубашка выбилась из брюк, заправил ее, пригладил волосы. А когда они вернулись с бабушкой, родителей уже не было. С Дарьей сидела соседка. Узнав бабушку, она ахнула, побежала к ней, заплакала.

Беспокойство навсегда поселилось в их доме. Оно теперь было повсюду, спрятаться от него было негде, и оно медленно закрадывалось в его беззащитное детское сердце, тихо переступая холодными своими лапками. Он пробовал включить телевизор, или нет, магнитофон. Но стало только хуже. Потом бабушка позвала его на кухню и сказала: мама умерла. Так вот в лоб и сказала, ничего не объясняя, ничего не добавив. Или нет, добавила: «Только Дарье – ни слова».

Потом она разговаривала с Дарьей, и та шла семь шагов со своим плюшевым мишкой. А он устал от беспокойства, угнездившегося в сердце, ему хотелось убежать. Он залез на чердак. Сел там на старую колченогую кушетку и стал смотреть в круглое окошко. Все вокруг замолчало, звуки погасли, растворились в страшной нависшей тишине. Окошко уходило в небо – бледноголубое, как выцветшая материя, – и он потерял счет времени. Вечером на чердак, пыхтя и отплевываясь, забралась бабушка.

– Вот бесчувственная душа, – проворчала она, – спит себе. Вставай!

Бабушка увезла их с Дашей к себе, постелила им на большом диване в зале, а сама ушла в свою комнату, где стояли старинные иконы в серебряных рамах, зажгла лампадку, поплыл из-под двери щемящий запах ладана, зашептала. Даша, которая никогда не раздевалась раньше сама, путалась в гольфах, в застежках платьица, и когда наконец забралась под одеяло, была такая растрепанная, жалкая. Она хлопала глазами и все чего-то ждала, не ложилась. «Да ты ведь теперь никому не нужна, – подумал он. – Никто не поцелует тебя на ночь, никто не будет рассказывать, какая ты ненаглядная…»

– Дашка, – сказал он, – ложись. Моя ненаглядная Дашка. Я тебе сказку расскажу.

С тех пор он принялся спасать Дашку: от мира, от одиночества. Он придумывал для нее сказки и даже придумал сказку о маме. «Мама стала ангелом, она была слишком красивой, и ее взяли поэтому на небо. Ты, Дашка, тоже будешь такой же красивой, когда вырастешь. Только жить будешь со мной, на земле. Потому что на небе уже все места заняты. Видишь, снег идет? Это мамины перышки летят. Да не хватай ты их руками, дуреха. Тают, правильно… Они ведь, пока летят, в снежинки превращаются. Ложись-ка ты лучше спать. Мама накроет тебя своим крылом белым, тут и сон придет. Не-на-гля-я-я-я-дна-я». Ну кто-то ведь должен был любить эту девочку.

Сначала он любил Дашку из жалости, ничего к ней не чувствуя, повторял мамины слова, мамины жесты. Кто-то ведь должен был теперь это делать. Однажды поцеловал ее в щеку и понял: от нее пахнет, как от мамы. Заглянул в глаза, проверил: точно такие же глаза, темные. И понял тогда: она вырастет и превратится в маму. И кончится этот кошмар! И тогда он снова будет часами смотреть на нее… Но Дашка росла очень медленно. У нее как-то смешно вытягивались руки и ноги. Потом выпали передние зубы, и она, улыбаясь, превращалась в настоящего уродца. Однажды он избил соседского мальчишку. Избил до крови, разбив губу, наставив синяков. Тот назвал Дашку «сирота казанская». Назвал в шутку, не подумав, что она действительно сирота. И он помнил только вспышку белого света перед глазами, только желание убить мальчишку немедленно, сейчас же. Такие вспышки довольно часто потом преследовали его.

Когда ему исполнилось двенадцать, все рухнуло. В дом пришла женщина. Первый раз после смерти матери он вернулся домой из школы и почувствовал запах духов. Резкий, неприятный запах, чужой, враждебный. Она сидела с отцом за столом и строчила что-то под его диктовку. Он называл какие-то цифры, шифры, даты. Она быстро и точно разбрасывала их по графам бланка. Но когда отец замолкал и что-то искал в бумагах, она вскидывала на него взгляд, словно винтовку с оптическим прицелом. Он бросил портфель на пол и посмотрел на нее непримиримым взглядом.

– Это Саша. Саша, это Регина Осиповна.

Женщина ответила взглядом еще более непримиримым. Он застыл в дверях. А потом побежал наверх, в свою комнату, закрылся на ключ, вытащил мамину фотографию. Смотрел на нее, сжимая в руках, потом зажмурился, и костяшки пальцев, сжатых в кулаки, побелели. Он хотел только одного – чтобы, когда он откроет глаза, даже запах противных этих духов выветрился с кухни. За плотно сомкнутыми веками стояло белое зарево. Но тогда ему было только двенадцать, и он не знал, что это означает.

Сейчас он хорошо понимал, что означают эти вспышки. Он понял это давно, в пятнадцать лет, в исправительно-трудовой колонии. Но тогда…

Через полчаса дверь распахнулась, и отец, как ни в чем не бывало, спросил, пойдет ли он обедать.

– Мне сейчас на совещание, очень важный контракт заключаем.

Разумеется, Регина эта тоже останется обедать, разумеется, если она его сотрудница, они вместе поедут на совещание. Нужно было отказаться, но он не мог выговорить ни единого слова. Если он раскроет рот, лицо его перекосится, отец поймет. Они спускались вниз как-то очень уж быстро. Очень быстро для того, чтобы подумать о том, как ему вести себя за столом.

Отец выставил из холодильника тарелки – много тарелок с маринованными рыбами, студнями, соленьями, еще с чем-то. Он торопился. Ему и невдомек было спросить, ест она все это или нет. Регина ковыряла вилкой пододвинутое ей блюдо, отец правой рукой быстро работал вилкой, а в левой держал бумаги, перечитывая их уже в сотый раз. «Так тебе и надо! – подумал Сашка о Регине, которая смотрела на отца сквозь бумаги. – Он и не смотрит…» Отец был молодцом, его так дешево не купишь… В этот миг отец, его отец, вдруг оторвался от бумаг и, перехватив пристальный взгляд Регины, улыбнулся ей. Он улыбался очень искренно всегда, его улыбка обещала полцарства. Ему было тогда только двенадцать лет, и он решил, что отец его просто тряпка. Он обещал полцарства этой очкастой дуре. Какая мерзость!

Два месяца после этого случая он не мог спать, в голове проносилась та самая отцовская улыбка, затылок Регины, и дальше мерцали только белые вспышки, ослепительные белые вспышки. Но потом этот неприятный эпизод стерся из памяти, и он почти забыл о существовании Регины. Дашкино взросление и ожидание ее превращения в маму по-прежнему занимали все его помыслы.

– Не вздумай подстричься когда-нибудь, – наставлял он ее, – у тебя должны быть длинные волосы. До самых колен. Иначе ты не будешь красавицей.

Он расчесывал ее жиденькие каштановые волосы гребнем, Дашка жмурилась и согласно кивала. И тоже ждала, когда же станет наконец красавицей. Иногда, просыпаясь, она бежала к постели брата, толкала его нещадно и спрашивала: «Есе нет?» – «Нет еще, – терпеливо объяснял ей он. – Но скоро, очень скоро…» – и снова проваливался в сон.

В конце лета стояла жара. С маминой смерти прошло два года. Вечером, после поминок, когда гости уже разошлись, а кухня была завалена грязной посудой, потому что папа с бабушкой опять поссорились и та ушла, хлопнув дверью, он спустился в полночь на кухню – то ли попить воды, то ли как-то успокоить щемящее сердце. Поднес стакан к губам и тут вдруг понял – это водка. Подумал: ну и пусть. Может быть, именно это и поможет. Зажал нос и выпил залпом то, что оставалось в стакане. И задохнулся, бросился к крану, полоскал рот. Внутрь проник огонь, и нужно было срочно погасить его. Он полоскал рот, а огонь опускался куда-то все глубже, к груди, к сердцу, разливался по телу небывалым жаром. Он закрыл кран и пошел к себе, наверх. Лег, отвернувшись от кроватки Дашки, боясь разбудить ее своим огненным драконьим дыханием. Полежал немного в темноте, таращась в потолок. Жар все метался по телу, не находя выхода. Но, странное дело, кожа при этом оставалась холодной. Даже что-то уж слишком холодной. Он пощупал пальцами горло. Пальцы были холодные и мокрые. Может быть, он умирает? Может быть, нельзя было этого в его возрасте?..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: