– Шизофрения под вопросом.
– Да-а?! А я вроде слышала…
– Милочка, ты пиши, пиши.
– Так, написала. Валер, а про сахар, что там?
– Это я сам запишу. Что-то ты такой уставшей выглядишь?
– Ой, не говори. Воскресенье, смена ночная…
– Мил, а мы, знаешь, что сделаем? Мы тебя в отпуск отправим! Хочешь?
– Издеваешься? Я девять месяцев только отработала.
– Целых девять месяцев? Так мы с тобой скоро юбилей справлять будем!
– Смейся, смейся. Мне муж дома такой юбилей устроит. Он и так уже что-то пронюхал.
– Так мы его успокоим. Где там мое любимое местечко?
– Валер, спятил? Смена кончается…
– Ничего, а мужа мы успокоим. Отправим тебя в отпуск, поедете вы с ним по путевочке…
– А путевочку нам дядя даст?
– Дядя. Дядя Валера. Так что с завтрашнего дня, милочка моя, так где у нас там…
***
Что-то пульсировало в голове Марка. Что-то барахталось в темных глубинах той пропасти, куда он летел уже целую вечность. Смерть отступила. Но на жизнь состояние его мало походило. Он плавал между ними, страстно мечтая теперь поскорее прибиться к берегу. Но – к какому?
Он умирал уже не раз. Когда ему было двадцать пять, аппендицит перешел в перитонит, врачи сделали все что могли, вышли к перепуганным родственникам, пожали плечами: «Ну что тут можно сделать? Поздно».
Мать оплакивала его по-настоящему, готова была вырвать себе язык за то, что прокляла сына. Готова была на все ради него, но ничего уже не требовалось. Его, еще живого, перевезли в другую палату – умирать. Но тогда он только начинал жить. Тогда Ия была еще здесь, а не там. Все были здесь, и им был предназначен мир.
Он не плавал тогда в водах, которые уносили в небытие. Он отчаянно сопротивлялся, барахтался, извивался и греб назад, туда, откуда доносился крик матери, где по окаменевшему лицу Ии не текли слезы.
Но как стенка – мяч,
как падение грешника – снова в веру,
его выталкивает назад.
Его, который еще горяч!
В черт те что. Все выше. В ионосферу.
В астрономически объективный ад…
Ему даже не дали кислородную маску Просто подвели баллоны с чистым кислородом, к лицу поднесли шланг. Через день он, уже оплаканный, прощенный, с обожженным кислородом лицом, открыл глаза и попросил пить. Через три дня встал на ноги и, придерживая располосованный живот, на цыпочках отправился в вестибюль покурить. Медсестры замерли, когда растрепанный великан, скрючившись, продвигался мимо них, держась одной рукой за стенку, а другой за живот.
– Только не смеяться! – строго сказал он им, потому что сам готов был с минуты на минуту разразиться хохотом. Смеяться нельзя – швы разойдутся.
В этой битве со смертью победил он. Гордость его не знала границ. Старуха с косой была для него слабым противником. Он победил. Только вот – стоило ли? Через три года он потерял Ию. Еще через два – Сашку. Но кто в состоянии счесть победу поражением во время триумфа? Любая победа обретает свой истинный смысл только спустя время.
Теперь он не хватался отчаянно за жизнь, как тогда. Он больше не сопротивлялся и, возможно, именно поэтому впервые видел жизнь совсем иначе, что-то новое в ней открывалось ему. Ведь если не сопротивляться жизни, не бегать с ней наперегонки, не сражаться ежесекундно, изменяется сама ее суть. Временами он открывал глаза. Но так и не понимал, что эта белая комната, ремни, которыми пристегнуты руки к кровати, решетки на окнах – не очередная галлюцинация. Он снова закрывал глаза и отправлялся в нескончаемое плавание по волнам своей жизни…
Он никогда не задумывался о своей судьбе. Она несла его на крыльях, поднимала все выше и выше, и это чувство полета было настолько захватывающим в каждый момент, что обернуться назад, туда, чтобы подвести итоги, чтобы вспомнить, было не интересно. Интересно было парить, подниматься все выше и выше в разреженный воздух успеха, силы, власти.
Но теперь он поднялся, наверно, слишком высоко. Он обернулся…
Если бы печатали стихи Иосифа Бродского, то он обязательно нашел бы в них предостережение. Ведь он был тем самым ястребом, который плывет в зените в ультрамарин, не в силах превозмочь восторга перед смертельным потоком. Ему оставалось в жизни немного. Только испустить тот восторженный предсмертный крик, а потом рассыпаться белыми перышками, ангельскими, может быть, перышками…
Но Бродского в ту пору не печатали, а стихи другого – его брата по духу, его двойника по кипению крови – заставляли гнать коней все ближе к обрыву, в надежде там, на самом краю, испить наконец чашу долгожданного счастья. На этом краю он стоял уже не раз, но счастье оказывалось призрачным, и снова продолжался долгий санный путь в метель, в никуда.
Если бы он задумался об этом, то, может быть, жил бы иначе. Ну хотя бы о том задумался, что счастье, искры которого он высекал из своей судьбы таким накалом внутренней страсти, есть не что иное, как безумие, влекущее человека к смерти, отзвуки самой этой смерти и ее неумолимое приближение. Но тогда это был бы не он. Кто-то другой, степенный, рассудительный, способный насытиться обычным житейским счастьем, – точь-в-точь его друг Андрей.
Они были настолько похожи, что все считали их братьями-близнецами. Но похожи они были только внешне. Там, где Марк раскрывал объятия навстречу миру, Андрей поворачивался к миру спиной, закрывая крыльями свое гнездо – жену, сына.
«Да что же ты! – думал Марк. – Что же ты осторожничаешь, чего ты все время боишься?» – «А мне ничего не нужно, у меня уже все есть!» – «Все? Неужели это все? Работенка на заводе, жена рядом на диванчике у телевизора?» – «Я счастлив». – «Да ты даже не нюхал настоящего счастья…» – «Мне так спокойнее…»
Марк злился. Дурак! Вот так всю жизнь – псу под хвост! А как летели сначала вместе бок о бок! Нет, не выдержал, застрял на низкорослой березе. Но не отступился все-таки, не разорвал отношений, как делал это всегда и со всеми. Но тогда еще жива была Ия. Тогда он еще был несказанно счастлив, тогда еще счастье не осыпалось лепестками, оставив только воспоминания.
Воспоминания всплывали в воспаленном мозгу цветными кинофильмами и были ярче самой реальности. Вот сидит на скамейке незнакомая девушка. В беленьком платье, что-то чертит на песке носком туфли. Марк только раз посмотрел на нее, проходя мимо, и все смолкло вокруг, только удары собственного сердца оглушали его. И сразу решил: «Моя!» Чья бы ни была, теперь – моя. Навсегда. Стоял и смотрел. Девушка смутилась, поднялась со скамейки, пошла прочь. Догнал. Что-то стал говорить, сам не понимал – что, только глаза ее были раскрыты широко, будто она в считанные секунды поняла, что он – судьба. Что куда бы ни ушла она теперь, куда бы ни уехала, ни скрылась, – он найдет…
Встреча оглушила обоих. Они бродили целый день где-то в другом измерении, где все было похоже на прежнюю жизнь, но одновременно и так не похоже. Он рассказывал ей о себе, о матери, о погибшем отце, о своей работе. Уже тогда, почти мальчишкой, он зарабатывал кучу денег, столько же, сколько профессора и академики. Нет, никакого образования у него не было. Был только удивительный талант все, что эти академики придумывали на бумаге, превращать своими руками в приборы, механизмы. Первые кварцевые часы – вот что они тогда сделали. Трое семнадцатилетних мальчишек. Их целую неделю чествовали и носили на руках, а когда выплатили зарплату, он почувствовал себя королем, не меньше. И это было важно – его жена не будет знать ни в чем недостатка. Мужчина должен быть королем. Казалось, Ия не очень это понимает. Но ведь это так важно! Когда тебя не понимают, хочется повториться, чтобы поняли, чтобы наконец дошла до собеседника вся важность сказанного. Поэтому он говорил, говорил, говорил. И все равно чувствовал, что она не совсем понимает…
Но это было не главное, совсем не главное. Она была такой красивой! Он никак не мог от нее оторваться. Проводив до дома, никак не мог представить, что не будет смотреть в ее глаза до завтрашнего дня. Он нарвал ей цветов на поляне – голубых незабудок. Букетик получился маленький, и он бросился собирать еще. «Хватит, хватит!» – кричала она, смеясь. Но его уже было не остановить. Он метался по поляне и приносил ей цветы еще и еще, пока в руках у нее не оказалось огромное голубое облако. Господи, как она была хороша с этим облаком в руках!