Голосок у нее был действительно чистый и сильный. Должно быть, в этом горячо любимом и нежно балуемом ребенке пробудилась горячая и трогательная чувствительность: так проникновенно девочка пела о печальной судьбе белой розы; при этом ее грудь высоко вздымалась, а на темнозолотистых ресницах блестели слезы. Эвелина, тайком наблюдавшая за ней из раскрытого окна гостиной, была потрясена и с этого дня начала обучать ее музыке.
По вечерам в комнатушке Черницкой горела на столе лампа, стенные часы монотонно тикали над бездонным сундуком, а из-за полога виднелась скромно убранная постель. Здесь было тихо. Три швеи дремали над работой или потихоньку шептались в соседней комнате. Из гостиной, расположенной в глубине дома, доносились одиночные протяжные звуки рояля, а порой отчетливо слышался голос Эвелины: «До, ре, ми, фа», иногда долетала серебряным звоном гамма детского смеха или слышалось приглушенное расстоянием детское пение:
При ярком свете лампы вырисовывалась фигура кастелянши — высокая, тонкая, в черном, плотно облегающем платье, с торчащим на затылке гребнем. У ног ее, на мягкой красивой скамеечке, свернувшись клубком, лежал печальный Эльф. Худые руки, с длинными костлявыми пальцами, ловко и проворно двигались над лежавшей на коленях тканью. Черницкая шила старательно, но всякий раз, когда из гостиной, где хозяйка занималась с Хелькой, долетали звуки музыки, она бросала мрачный взгляд на лежавшую у ее ног собачку, слегка прикасалась к ней носком туфли и, улыбаясь своей обычной улыбкой, говорила:
— Слышишь? Помнишь? И ты когда-то был там!
Вскоре мечта пани Эвелины исполнилась. Имущественные дела позволили ей уехать на несколько месяцев за границу, и она повезла свою Хелю в Италию. Хеля упросила ее взять с собой и Эльфа. Черницкая также поехала с ними.
Прошло несколько месяцев. В прекрасный летний день особняк пани Эвелины, погруженный в холодное безмолвие во время ее отсутствия, снова ожил. В саду цвели пышные астры и левкои, в гостиной сверкали зеркала, поблескивал пунцовый шелк обивки стен, в столовой тихо звенел хрусталь и фарфор. Эвелина сидела в гостиной, очень задумчивая, грустная и, пожалуй, немного печальная. Хельки рядом с ней не было, но из глубины дома, со стороны гардеробной, поминутно доносился ее звонкий голосок и смех. Ей было весело. В гардеробной, сидя на полу, Черницкая открывала дорожные чемоданы и извлекала из них бесчисленное множество предметов самого различного предназначения. Три служанки и Янова, жена каменщика, стояли возле нее и с крайним любопытством и изумлением смотрели то на Хельку, то на извлекаемые из чемоданов сокровища — чудо мастерства европейских ремесленников. Все в один голос твердили, что паненка очень подросла. И в самом деле, Хелька достигла того возраста, когда у девочек непомерно вытягиваются ноги, нарушая гармонию их телосложения. Длинные тонкие ноги в узких высоких ботинках делали ее немножко неуклюжей. Лицо тоже удлинилось, вероятно, потому, что после долгого пути она осунулась. Открытые плечи были худы и приобрели какой-то красноватый оттенок. Прелестный ребенок превращался в нескладного подростка, однако, судя по всему, из него должна была вырасти красавица девушка.
Жена каменщика, узнавшая о приезде пани и паненки от одной из служанок, сперва пришла в изумление при виде своей маленькой родственницы, а потом и от ее вещей, извлекаемых из двух чемоданов. Она опустилась на пол рядом с Хелъкой, а та все ей показывала и объясняла:
— Вторая шляпа… — восклицала Янова, — третья… четвертая!.. О господи! Да сколько же у тебя шляп, Хелька?
— Столько, тетя, сколько платьев, — объясняла девочка, — к каждому платью особая шляпа…
— А это что за коробка?
— Это дорожный несессер…
— А на что он?
— Как на что? Видите, тетя, тут разные отделения, а в них все, что нужно для умывания, причесывания и одевания… Вот гребни, мыло, щеточки, шпильки разные, духи…
— Пресвятая дева! И это все твое?
— Да, мое. У пани тоже есть несессер, только у нее большой, а у меня поменьше…
В эту минуту Черницкая доставала из чемодана кукол различной величины и множество других, самых разнообразных игрушек. Были там и великолепные, точно живые, птички и причудливые зверюшки, домашняя утварь, сверкающая серебром и позолотой и тому подобное. Янова широко открыла рот от удивления, а глаза у нее стали грустными.
— Ах, боже! — вздохнула она. — Моим бы ребятам хоть поглядеть разок на все это…
Хелька посмотрела на нее, задумалась, потом живо кинулась к своим игрушкам и тряпкам и с великой поспешностью стала совать их в руки Яновой:
— Возьми, тетя, вот сова для Марыльки, а это рыбка для Каськи… Вицю, может быть, подойдет вот эта гармоника, ее только тронешь — и она чудесно играет… Бери, тетя, бери! Пани не будет сердиться, пани такая добрая и так меня любит… Возьми еще розовый платочек для Марыльки, а для Каськи вот этот голубой… у меня таких платочков много… очень много…
Янова с глазами, полными слез, хотела было заключить девочку в свои мощные объятия, но, видимо побоявшись измять ее воздушное платьице, ограничилась тем, что потрепала ее по атласной щечке. От подарков она решительно отказалась, но, поднявшись с полу, сказала:
— Хорошая ты девочка! Хоть и растешь важной госпожой, но бедными родственниками, которые тебя когда-то приютили, не гнушаешься…
Склонившаяся над большим сундуком Черницкая, услышав слова Яновой, выпрямилась и быстро, выразительно не проговорила, а скорее выдохнула из себя:
— Ах, дорогая Янова! Ну, кто может знать, кем он станет в будущем — важной персоной или мелкой сошкой.
Янова ничего не ответила, — растроганно улыбаясь, она смотрела на Хельку, которая, хохоча и прыгая, точно веселый, проворный котенок, в один миг набила ей все карманы конфетами.
— Это для Марыльки, — кричала она, — а это для Каськи, а это для Вицка, а это, тетя, для дяди Яна…
Вдруг она вздрогнула и лицо ее омрачилось.
— Здесь холодно! — сказала она, надув губки. — В Италии гораздо лучше и красивей… там всегда светит солнце и апельсиновые рощи… такие прекрасные… Мы здесь с пани долго не выдержим… наверно, опять поедем туда, где так тепло…
Черницкая уже надевала на нее мягкое, как пух, теплое пальто, но Хелька вырвалась из ее рук.
— Ай! — воскликнула она. — Как я долго не видела пани, пойду к ней! Adieu, тетя!
И, послав Яновой воздушный поцелуй, девочка вприпрыжку выбежала из комнаты, звонко напевая:
— Пойду к пани… к моей дорогой… к моей золотой… к моей любимой…
— Как она любит свою благодетельницу! — сказала Янова, обращаясь к Черницкой.
В тот же вечер Эвелина, утопая в пышных складках белого пенюара, сидела у туалетного столика, печальная и озабоченная. Хелька вся в кружевах и батисте уже спала глубоким сном в своей резной кроватке. На туалете догорали две свечи в высоких подсвечниках. За креслом Эвелины стояла Черницкая, расчесывая и заплетая на ночь ее все еще черные, длинные волосы. Помолчав с минуту, Эвелина заговорила:
— Знаешь, Чернися, мне становится трудно…
— Трудно? — участливо спросила кастелянша.
Поколебавшись, пани Эвелина чуть слышно ответила:
— С Хелей.
Затем обе довольно долго молчали. Черницкая медленно, едва касаясь, водила щеткой по черным шелковистым волосам своей хозяйки. Лицо ее, отражавшееся в зеркале туалета, выражало задумчивость. Минуту спустя она проговорила:
— Паненка растет…
— Растет, Чернися… и пора уже подумать об ее образовании. Гувернантку я в дом ни за что не возьму. Терпеть не могу в доме посторонних… Не знаю, что и делать.
Черницкая снова помолчала. Потом со вздохом проговорила:
— Как жаль, что паненка уже не та маленькая девочка, какой она пришла к нам…
Эвелина тоже вздохнула.