Там, например, совсем не лучшим доказательством глубокой древности рода считается то, что истоки его бесследно теряются во мгле веков. Зачем ворошить римских и иудейских летописцев, историков и геральдиков, если даже польские не упоминают о нем? Молчат Галл, Кадлубек, молчат Длугош, Вельский и Стрыйковский, молчат Папроцкий и Несецкий, Нарушевич и Аелевель, Шуйский и Шайноха. Напрасно мы будем листать труды всех этих ученых, напрасно с жадностью будем ловить каждую прописную букву — там есть Потоцкие, Замой-ские, Тарновские, Сапеги, Сангушки, Аюбомирские, а Помпалинских нет. И в родословных дворянских книгах о них тоже ни слуху ни духу.
Случай и впрямь удивительный! Но я говорю это без капли злорадства, а наоборот, с глубочайшим почтением к великим мира сего, искренне желая в их пользу истолковать этот нелепый случай. Быть может, все названные выше летописцы, историки и геральдики лишь слыли добросовестными учеными и усердными ревнителями старины, а на самом деле с непростительным и, я бы сказала, преступным нерадением, относились к своим обязанностям. Разве не бывает славы незаслуженной? А может быть, виной всему интриги, личные счеты, взаимная вражда и обиды. Может быть, какой-нибудь далекий предок Помпалинских повздорил из-за кастелянско-го кресла с Мартином Галлом, другой — с Длугошем, третий — с Папроцким, четвертый перещеголял своим патриотизмом самого Аелевеля, пятый нечаянно толкнул слепого Шайноху или недостаточно внимательно слушал в университете лекцию профессора Шуйского. И вот в отместку ученые мужи предали забвению ненавистное имя, окружив его плотной стеной глухого молчания. Да! Много еще несправедливости на свете!
Но все это, так сказать, лишь досужие домыслы. Гораздо неприятней, что есть версии, имеющие под собой более реальную почву. Еще совсем недавно живы были старики, помнившие времена — этак лет сто назад, — когда вода в нашем польском озере сильно замутилась. Иные делали все, чтобы вода прояснилась и успокоилась, — но беднягам не повезло. А ловкачи — те «уселись на реках Вавилонских», закинув в мутную воду свои длинные, упругие удочки. Слов нет — улов был бо-
гатый. Очевидцы, которые теперь поумирали, любили рассказывать своим детям и внукам про те времена, и вот — наверно, под старость совсем выжив из ума, — они говорили, будто… ах, какая чудовищная клевета! Трудно даже вымолвить!.. Будто среди рыбаков находился (смелей же перо мое, смелей!) и отец графов Святослава, Августа и Ярослава. И был он на редкость удачливым рыбаком — ему попадались сплошь золотые рыбки. Тогда еще не был он ни графом, ни просто дворянином. Только наловив достаточно рыбы, заделался большим барином (хотя все еще не графом) и приобрел имение, где начал возводить дворец — такой громадный, что его и поныне строят, а по мнению знатоков, будут строить все семь веков, как Кёльнский собор.
Но клубок еще не до конца размотан. А откуда же взялся этот ловкий рыбак? Он был сыном сплавщика, — гласит молва. А что такое сплавщик, хорошо знает каждый, кто жил на больших реках.
Итак, отцом рыбака, гласит молва, был сплавщик, который из года в год плавал на барке с зерном вниз по Неману то в Кенигсберг, то в другие торговые приморские города. Вот почему в гербе Помпалинских изображен челн в бледно-голубом поле, означающем речные волны. Но почему «челн», а не барка или дощаник? Да потому, что барка и дощаник — слова местные, непонятные людям цивилизованным, а «челн» известен всем. Вот как плебеями толкуется происхождение герба.
У родового прозвания — своя история. Оно появилось сравнительно недавно, когда в уезде, где расположено имение Помпалинских, вспыхнула эпидемия довольно малоизученной болезни, именуемой в психиатрии манией величия. Болезнь быстро поразила многих. Все хоть сколько-нибудь уважающие себя помещики Н-ского уезда захотели во что бы то ни стало обзавестись родовым дворянским прозванием. Шляхтичи лихорадочно рылись в семейных архивах; началась форменная осада тех учреждений, где хранились родословные книги. В поте лица раскапывался давно истлевший, полузабытый прах, и на свет божий вытаскивались, а то и заново сочинялись мало-мальски правдоподобные прозвища и приставки, которые тут же присоединялись к фамилиям.
И надо признаться: труд этот не пропал даром. Множество имен возродилось из пыли архивов и засияло прежним или новым, но, во всяком случае, ослепительным блеском.
Так, известные в уезде носители многих национальных добродетелей — братья Тутунфовичи— моты, пьяницы и бездельники, безо всякого стеснения и удержу предававшиеся разврату, стали величать себя Тынф[1]-Тутунфовичи. Злые языки не преминули заметить по этому поводу, что прозкище-то подороже самих владельцев, которые гроша ломаного не стоят. На визитной карточке пана Кобылковского отныне красовалось «Коры-то-Кобылковский», Туфелькин стал представляться в аристократических салонах как «Жемчужина-Туфель-кин»; Ворылло превратился в Ястреба-Ворылло; Книксен — в Занозу-Книксен и так далее.
Словом, родовые прозвища сделались модой, пределом мечтаний, знаком отличия, без которого сколько-нибудь уважающий себя человек не решался переступить порог гостиной. Только они могли оградить дворянскую честь от наводнения плебейских вкусов и претензий, грозивших затопить все. В этих усердных стараниях выделиться не было бы ничего предосудительного, если бы они не совпали с великой реформой, всколыхнувшей все общество. Стоит ли, право, унывать и опускать руки оттого, что счастье изменило и уплыл достаток? Напротив, тем решительней надо засучив рукава браться за дело, чтобы вернуть былое величие и богатство. Плачущий — плачет, голодный — голодает, а кто вышел сухим из воды — украшает себя родовым прозванием к вящей славе своей и отечества: пусть мир видит, что польская шляхта не только не сгинула, но еще и печется о своем величии!
Из этого нетрудно заключить, что дарвиновский закон приспособления к среде не распространяется на определенную породу людей. Они везде остаются сами собой — ив счастье, и в несчастье, и до, и после бури.
И разве могли Помпалинские отстать, когда вокруг свершались столь благородные и великие дела? Впрочем, графы Август и Святослав, как люди пожилые и достигшие предела своих желаний, остались равнодушными к свирепствовавшей в уезде эпидемии. Соперничать с какими-то Тутунфовичами или Книксенами они считали ниже своего достоинства. Но о чести семьи позаботился граф Мстислав, сын графини Виктории (урожденной княгини Икс) и покойного графа Ярослава. Ради такого дела юный граф не поленился съездить в Литву и не успокоился, пока не нашел в семейном архиве нужных бумаг, где черным по белому было написано, что два его дальних предка были женаты на знатных испанках, дочерях владетельных грандов. (Об этом он знал уже раньше из рассказов, слышанных в детстве, да и портреты своих прабабок видел в столовой у дяди Святослава.) А перед именами испанских грандов, как известно, всегда стоит частичка «Дон». Две испанки, значит, два «дон». Сложенные вместе, они составляли благозвучное «Дон-Дон», которое выгодно отличалось от разных «Жемчужин», «Корыт» и прочих пошлых отечественных прозвищ, Оно напоминало звон гитары, вызывая в воображении целую экзотическую картину; бархатный плащ, закинутый за плечо, на манер графа Альмавивы, шляпа со страусовыми перьями и так далее, и тому подобное.
Говорят, что это аристократическое прозвание — выдумка графа Мстислава, — став известным в уезде, пробудило дух благородного соревнования, в котором одержали верх два шляхтича, одаренные самой богатой фантазией: один стал писаться на французский манер с двойным «Де-Де», другой — на немецкий «Фон-Фон».
Но подражание, сколь талантливо оно ни было, не прижилось на родной почве. Испанское «Дон-Дон» встретило восторженное одобрение, а французское «Де-Де» и немецкое «Фон-Фон» были осмеяны и вскоре бесследно исчезли с визитных карточек и писем, словно их никогда не бывало.
Это лишний раз подтверждает справедливость пословицы: «Что позволено Юпитеру, то не позволено быку». Иными словами, за что богатого хвалят и уважают, за то захудалого бедняка шляхтича высмеют и обольют презрением.
1
Старинная польская мелкая монета.