— Ну, слава богу! — с облегчением воскликнул он, пожимая Павлу руку. — Где вы пропадаете? Хорошо, что приехали! Без вас я просто не знаю, что делать с графом Цезарием.
— А что такое? — спросил Павел.
— Да вот все с этой продажей. Сегодня что-то мой Покупатель совсем охладел. Тянет с купчей и совершенно явно колеблется. Евреи шушукаются с таинственным видом, между ними шныряет Ицек Зельманович. Этот неспроста приехал: обязательно какую-нибудь пакость подстроит. Говорят, подсовывает вместо Малевщизны фольварк генеральши Орчинской за баснословно низкую цену. Видно, старая скряга опять решила подставить графу ножку, даже про свою скупость забыла. Но это бы еще ничего, если бы не граф Цезарий…
— А что он?
— Да что: утром мы совсем было уже по рукам ударили и купчую подписали, не хватало одной его подписи. А он, только вы за дверь, выскользнул, как вьюн, у нас из рук, и след его простыл. Я разослал людей искать его… но он как сквозь землю провалился! Только через час нашли и угадайте: где? На пасеке! Сидит себе возле ульев, а рядом старик пасечник, опершись на палку, разные басни ему рассказывает. Пришлось самому идти за ним. Привел его домой, усадил в кресло между собой и своим помощником, но пока я разыскивал графа, Ицек уже успел пробраться во дворец и нашептать что-то покупателю, и он опять закапризничал. Я опять торговаться: где уступлю, где упрусь, помощник мой к его совести взывает, говорит, что не годится идти на попятный, когда купчая уже написана. Надо сказать, что покупатель попался сговорчивый, и мы снова поладили. «Хорошо, пусть граф подписывает», — говорит он наконец. Мы с моим коллегой обрадовались, оборачиваемся, а кресло, в которое мы усадили графа, — пустое! В пылу спора мы про него забыли, и он опять удрал…
— И где же он сейчас? — спросил Павел, который не мог без смеха слушать рассказ разгневанного стряпчего. Тот сердито и презрительно указал на каменную конюшню, стоявшую поодаль.
— Вон там! — сказал он. — Разве вы не слышите?
Оттуда доносилось громкое щелканье кнута.
— Тешится сиятельный младенец, с кучерами тягается, кто громче кнутом щелкнет. Сходите уж вы за ним, с меня довольно этой беготни! Чтобы я когда-нибудь еще согласился иметь дело с графом Цезарием! Это же совершенный ребенок, это просто слабоумный Но на этот раз жаль потраченного труда. Сделайте одолжение, приведите его сюда, только поскорее, а то температура падает прямо на глазах, и дело наше, того и гляди, совсем замерзнет.
С этими словами поверенный ретировался в глубь дома, а Павел пошел к конюшне, откуда доносилось все более ожесточенное хлопанье кнута.
Увы! «Ce pauvre César» донимал своих близких и более странными выходками, чем та, о которой сообщил графский поверенный. С самого раннего детства стало очевидным, что младший отпрыск графского рода далеко отстает от старшего брата в своем умственном и физическом развитии, и это сделалось в семье предметом вечного беспокойства. Когда он еще лежал в колыбели, мать заметила, что руки и ноги у него по какому-то роковому недоразумению большие и непородистые; проголодавшись, он кричит слишком грубым голосом, а в вытаращенных глазах нет и следа того ума и благородного достоинства, какие отличали Мстислава в его возрасте. Эти печальные открытия сразу стали достоянием всего дома. И когда Цезарий делал свои первые неуверенные шаги, ни у кого уже не было сомнений, что этот ребенок обижен богом и в будущем от него нельзя ждать ничего, кроме забот и огорчений. Это опасение разделяли все бонны и гувернантки, приставляемые к обоим детям. Не рассеял его и аббат Ламков-ский, продолживший «х воспитание. При взгляде на младшего сына графиня всякий раз тяжело вздыхала и, поднося платок к глазам, шептала:
— Какая я несчастная мать! Если б не грех… я, наверно, не любила бы его.
Но даже боязнь греха не могла смирить чувств графини, и она никогда не любила своего младшего сына. Как это ни странно, любовь к одному ребенку иногда уживается в материнском сердце с отвращением к другому. В здоровых, трудовых семьях этого не бывает, зато среди нервных, извращенных аристократов — совсем не редкость.
А Цезарий и в самом деле рос застенчивым, замкнутым и до того неспособным ребенком, что ему никакими силами не удавалось вдолбить правила французской грамматики. К тому же плебейское устройство гортани мешало ему грассировать по-парижски. В то время как старший брат блистал всевозможными талантами и милые проказы молодости уже снискали ему некоторую известность, младший мог часами неподвижно сидеть в темном углу. Проходя мимо, графиня с раздражением спрашивала:
— César, à quoi donc penses-tu? [303]
И получала ответ от Мстислава:
— Mais, maman, César ne pense à rien du tout! [304]
Эти слова глубоко запали в сознание графини, и за ней все домочадцы и челядь стали повторять в один голос: «Цезарий никогда ни о чем не думает».
Дальше в лес — больше дров. В семкадцать-восем-надцать лет ему полагалось бы, подобно брату и дру гим сверстникам, бывать в свете, ездить верхом, стре лять в цель, словом, участвовать во всех забавах и развлечениях молодых людей его круга. Но не тут-то было! Широкоплечий, рослый Цезарий, попав в гостиную, робел, терялся, втягивал голову в плечи и, слов но желая спрятаться, залезал куда-нибудь в угол, за этажерку или фортепьяно и молчал, как рыба. А, вынужденный отвечать, выражался односложно и зауряд но — да вдобавок не отрываясь смотрел на свои по-мужицки большие, красные руки.
Пробовали обучать его верховой езде. Но это был горе-наездник! Сколько ни бились опытнейшие жокеи, молодой граф болтался в седле, как старый еврей. Зрители помирали со смеху, а графиня, наблюдавшая из окна, сгорала со стыда.
Но особенно глубоко сердце несчастной матери ра нили, окончательно убив в нем любовь к младшему сы ну, два случая. В девятнадцать лет Цезарий влюбился в ее горничную — смазливую голубоглазую мечтатель ную блондинку, дочь обедневших дворян. По вечерам она обыкновенно садилась у раскрытого окна гардеробной и наигрывала при луне что-нибудь чувствительное на гитаре. Цезарий влюбился не на шутку, tout de bon и ухаживал за девушкой, как за ровней, робко и скромно добиваясь ее расположения: целовал ручку, вздыхал, а оставшись с ней наедине, краснел и опускал глаза. Одним словом, «этот бедный Цезарий» готов был уже наделать глупостей!
То ли дело — Мстислав! Он действовал в подобных случаях по-мужски и, не церемонясь, срывал цветы удовольствия, Горничную рассчитали и отослали подальше, а Це-зарий после этого заболел горячкой, едва не поплатившись жизнью за свою глупость.
В другой раз Цезарий, уже совершеннолетний (ему исполнился двадцать один год), отправился как-то посмотреть на ежегодное народное гуляние на Уяздовской площади. Паяцы, карусели, чертовы мельницы привели его в неистовый восторг. Вместе со всеми он громко хохотал и хлопал в ладоши, словно какой-нибудь простолюдин. Но больше всего ему понравилось, как молодые парни — подмастерья трубочистов и каменщиков — карабкаются на столб, намазанный мылом.
Глядя на эти акробатические упражнения, которые не всегда увенчивались успехом, Цезарий пришел в азарт; его охватила какая-то бесшабашная веселость. И когда один незадачливый подмастерье, взобравшись до середины столба, под свист и хохот зевак, съехал вниз, он не выдержал, подскочил к столбу и воскликнул:
— Ну-ка и я попробую!
Он сбросил английскую куртку, парижские ботинки и хотел уже обхватить руками намыленный столб, чтобы вступить в честное состязание с каменщиками и трубочистами, — но тут, к счастью, подоспел повсюду сопровождавший его Павел и оттащил упиравшегося и вырывавшегося Цезария от злополучного столба, заставив его обуться и одеться.
Граф, собравшийся лезть на призовой столб вслед за каменщиком и двумя малярами, произвел впечатление в толпе: на него стали показывать пальцами. Одни смеялись до упаду, другие расчувствовались чуть не до слез, какой-то подвыпивший старик сапожник даже побежал вдогонку за этим графом-демократом, которого тащил Павел, обнял его и звонко расцеловал в знак того, что одобряет его стремление побрататься с народом.