— Два года я бьюсь с тобой, хочу из беспомощного младенца сделать мужчину, и вот — пожалуйста…
В эту минуту в комнату вошел старый слуга, бывший камердинер графини — еще одна нянька, приставленная к Цезарию, — и принес на подносе странное на вид письмо, адресованное молодому графу. Павел с любопытством развернул замысловато сложенный клочок простой серой бумаги и прочитал вслух:
«Сиятельнейший граф Римский, пан Цезарий Пом-палинский! Узнав, что Вы гостите в наших краях, приглашаю Вас, любезный граф, отобедать завтра у меня. Вы меня не знаете, но я Ваша родственница и притом пожилая. Отказать старухе было бы с Вашей стороны невежливо и не по-графски.
Генеральша Цецилия Орчинская, урожденная
Помпалинская».
Выслушав это послание, Цезарий струхнул, а Павел расхохотался во все горло.
— И что этой старой ведьме в голову взбрело? Чего ей от тебя нужно?
— Павлик, что делать?
— Не знаю. Генеральша с вашей семьей на ножах и вредит, где только может.
— То-то и оно! Мама рассердится…
— Но, с другой стороны, — она женщина пожилая и как-никак родственница. Неудобно тебе, молодому человеку, отказывать ей…
— Конечно! Но как же быть?
Оба задумались. Вдруг Цезария осенило, и он даже привскочил в кресле.
— Я знаю, что делать! Мы напишем маме или дяде Святославу и спросим, как быть.
— Надо сперва думать, а потом говорить, — попенял ему Павел. — Из Варшавы ответ придет в лучшем случае через пять дней, а обед — завтра…
— Верно! — согласился обескураженный Цезарий.
— Видишь ли, — проговорил Павел в раздумье, — не ехать нельзя… Женщине, к тому же пожилой, надо оказывать уважение. Я уверен, что граф Святослав рассудил бы так же.
— А мама? — робко спросил Цезарий.
— Этого я уж не знаю.
— Ну вот, видишь! Я боюсь…
— Будь ты мужчиной хоть раз в жизни! — в сердцах воскликнул Павел и вскочил с кресла. — Не оторвет же она тебе голову и не отрежет носа…
Это предположение развеселило Цезария.
— Да, конечно, — сказал он. — Но лучше безносым быть, чем слушать эту вечную мамину песню: «Mon pauvre César! Tu n’est bon à rien du tout!»
— A ты не слушай…
Цезарий уныло покачал головой.
— Итак, решено — едем! — объявил Павел. — Из одного любопытства стоит поехать — узнать, чего ей надо от тебя. К тому же там небось соберется большое общество… Ее миллионам все спешат поклониться…
— Ой, Павлик, тогда я не еду, — воскликнул Цезарий.
— Почему?
— Там будет много народу…
— А ты разве людей боишься?
— Нет, просто не хочется… На этих званых обедах и балах всегда такая скука… Не понимаю, что в них хорошего… Приезжают, раскланиваются, усаживаются в ряд… Разговаривают о погоде, как будто не знают, что на дворе, — дождь или солнце. И зачем болтать по-пустому… Или делают друг другу комплименты… Веришь ли, Павлик, я своими ушами слышал, как однажды за глаза смеялись над тем, перед кем только что рассыпались в любезностях… Я этого слышать не могу. Даже мама — ты ведь знаешь ее: святая женщина… даже мама как-то сказала при мне баронессе К., что у нее платье de la dernière élégance a когда баронесса ушла, бросила Мстиславу: «Cette pauvre baronne[306] похожа в своем платье на огородное пугало». Так что если мне в обществе говорят что-нибудь приятное, я так и жду, что за спиной меня подымут на смех… Ну скажи сам, Павлик, что тут забавного? А барышни… такие чопорные… трудно даже себе представить, что они способны на подлинное чувство. Ты вот гораздо красивей, умней и остроумней меня, а стоит нам вместе появиться в гостиной, как они норовят завладеть мной, а тебя еле Удостаивают внимания. Разве это хорошо?
Цезарий говорил горячо. Когда он замолчал, Павел подошел к нему, поцеловал в лоб и с ласковым сочувствием заглянул в глаза.
— Дорогой Цезарий, — оставив свой обычный шутливый тон, начал он, — я мог бы многое сказать тебе и о тебе самом, и о ненавистном тебе свете, но не имею права… И так уже Мстислав однажды упрекнул меня, будто я тебя восстанавливаю против семьи, а в моем положении, дорогой мой, это слишком смахивало бы на вероломство. Может, ты сам когда-нибудь прозреешь или я тебе глаза открою в свое время… а пока… Пока, — повторил он весело, — надо ехать завтра в Одженицы… Неприлично тебе отказываться от приглашения пожилой дамы…
Впрочем, молодые люди долго еще колебались, ехать им или нет. Но в конце концов мнение Павла перевесило.
X
В одженицкой усадьбе не было заметно суеты, приготовлений, которые в деревне всегда предшествуют приезду гостей. Это тем более казалось странным, потому что прислуги в доме вообще было мало, а мужчин и вовсе двое: старик повар да седой, как лунь, лакей Амброзий. Поговорив с хозяйкой о приеме гостей минуты две, не больше, Амброзий буркнул повару что-то весьма лаконичное, а потом все утро занимался своими обычными делами, только печей не топил ни в гостиной, ни в огромной столовой. Ибо свои немногословные наставления старому слуге генеральша закончила выразительным приказом:
— Печей не топить! Ни полена не класть, ни щепочки! Им и так будет тепло! Хи, хи, хи! Даже жарко!
Вскоре после полудня генеральша заняла свое обычное место в холодной, как погреб, гостиной. Ее яркое бархатное платье, массивная золотая цепь с дорогим медальоном на желтой шее и шляпка с красным пером на собранных в высокую прическу седых волосах еще издали бросались в глаза.
Наконец к крыльцу стали подъезжать сани разного вида, и гостиная наполнилась изысканной публикой. Собрался самый цвет, самые сливки губернского общества.
Первыми явились три брата Тынф-Тутунфовича. Для непосвященных это были молодые люди extrêmement bien !, только в более тесном кругу диву давались, как это они до сих пор устояли на своих тонких ножках под тяжестью долгов.
Загадочное это явление хорошо объясняет одна небезызвестная пословица, гласящая: «Дуракам счастье». И в самом деле, состояние их таяло на глазах, и вместе с кошельками тощали конечности; но провидение каждый раз спасало их от полного разорения. Часто казалось, вот-вот все пойдет прахом, ан нет! То нежданное наследство свалится, то богатая тетка раскошелится или дядюшка, или дедушка двоюродный, или другой какой родственник — глядь, и жив курилка! Потом снова все катилось под горку — и опять, откуда ни возьмись, чудодейственная помощь.
Это продолжалось уже давно, и братья уверовали, что так будет вечно. Но, как известно, береженого бог бережет, и Тутунфовичи хоть на бога надеялись, все-таки и сами не плошали, — то есть не сидели сложа руки, не дожидались манны небесной, а деятельно заботились о своем спасении. Главные надежды возлагали они на генеральшу, дальнюю свою родственницу по матери, всячески обхаживая старуху и завоевывая ее благосклонность.
Вот и сейчас они, как три пилигрима, гуськом пересекли холодную гостиную и, подойдя к славившейся на весь уезд старинной софе, по очереди благоговейно приложились к желтой, сухой руке хозяйки, а затем в почтительном отдалении уселись в ряд, оставив ближние кресла дамам, как подобает благовоспитанным кавалерам.
За ними вошла Сильвия Ворылло (старшая из двух некрасивых дочерей пани Джульетты Книксен), ведя за собой мужа. Пан Ворылло ради мира в семье недавно по настоянию жены присовокупил к своему честному дворянскому имени громкое прозвище — «Ястреб». И вот этот грозный «Ястреб», недовольно покручивая свой буйный ус, шествовал теперь, влекомый своей обожаемой супругой, словно пленник, прикованный на потеху черни к колеснице победителя.
Одной рукой ведя мужа, а другой — десятилетнего сына, Сильвия остановилась перед генеральшей и по примеру матери — только не так грациозно и ловко — припала к ручке «дорогой бабуси». Потом, приказав и сыну исполнить этот обряд верности и смирения, обернулась к мужу, знаками и взглядом требуя того же, совсем как в известной детской игре, когда один кричит «Делай, как я делаю!» — а остальные вслед за ним переворачивают стулья или влезают на печь. Но пан Во-рылло, как ни дорожил семейным благополучием, все же падать на колени перед генеральшей не стал: то ли могучий рост и телосложение мешали, то ли гордость.
306
Эта бедная баронесса (фр.).