— Нужно двигаться, будить фантазию, заставить нервы трепетать, иначе они иссохнут. Нужно воевать и побеждать. Тому, кто неспособен одерживать победы, место только в могиле. Ради денег стоит воевать, потому что они открывают ворота в жизнь. Вильям Моррис — известный поэт и художник, тем не менее он стал фабрикантом. Он понял, что пренебрежительное отношение к промышленности, так же как и многое другое, — это крашеный горшок. Его вылепили и красиво раскрасили поэты, после чего умерли с голоду. В Америке еще можно найти новые горизонты…
Он долго говорил, сам удивляясь своему воодушевлению.
— Я думал, что никогда уже не испытаю такого воодушевления, и даже считал его ревматизмом мысли. Между тем я воодушевлен, да-да, воодушевлен! И от волнения меня пронизывает приятная дрожь. А вы не хотите ее разделить со мной? Вас не влекут к себе, как меня, далекие перспективы, новые горизонты, les vibrements divins des mers virides, les silences traversés des Mondes, des Anges…
И, совершая плагиат, повторил заключительные слова Мариана:
— Et des millions!
Напротив, они влекли ее. Не миллионы — она к ним слишком привыкла, а далекие перспективы, новые горизонты, безбрежная ширь морей и бездонная тишина просторов, которые мгновенно предстали ее воображению. Глухая боль и мрачное отвращение, издавна отравлявшие ее, всколыхнулись: «Да! Да! Ехать, лететь далеко-далеко, как можно дальше, увидеть новое небо и других людей! Ехать, бежать, искать…»
Со слабым румянцем, окрасившим ее удивительно нежные щеки, она все это высказала барону; его увядшее, измятое лицо просияла от радости.
— Vous me faites heureux, vous me faites vraiment heureux![129] — прошептал он и прибавил: — Вы требуете, чтобы я пал пред вами ниц. Покоряюсь и падаю ниц!
Между тем в магазине поминутно звенел дверной колокольчик, и волна мелькавших мимо них людей напомнила Ирене, зачем она сюда приехала. Она вошла в роскошный кабинет, где ее уже ждал разбросанный по стульям ворох тканей. Барон знал толк в женских нарядах, любил о них говорить и нередко рассказывал с обстоятельностью портного и увлечением художника о виденных в столицах оригинальных и необыкновенных туалетах. Сейчас, в кабинете портного, увешанном огромными зеркалами, утопая в волнах развернутых тканей, он говорил:
— Только прошу вас, не делайте себе ничего шаблонного; я наслаждаюсь, любуясь вами, не отравляйте мне это наслаждение провинциальной аляповатостью. Я здесь не встретил ни одной женщины с тонким вкусом. Тут можно увидеть роскошь, нередко даже вкус, но все это заурядно, шаблонно. Для вас нужно выдумать нечто новое, нечто… символическое или, вернее, символизирующее. Наряд женщины должен быть символом ее индивидуальности. Для вас нужно придумать наряд, символизирующий аристократизм тела и духа.
И он выдумывал, они вместе выдумывали. Они рылись в грудах тканей разных сортов и оттенков, рассматривали узоры, рисунки; барон, не удовлетворяясь этим, дополнял их деталями, почерпнутыми в собственной фантазии. Наконец они оба решили: платье будет цвета flamme[130]. При нежном цвете лица и огненных волосах Ирены это, по мнению барона, будет производить волнующее впечатление.
— В этом платье вы будете странной и волнующей…
Владелец магазина, элегантный и важный, приходил и уходил, спрашивал, советовал и снова предоставлял их собственным раздумиям и решениям. Овеянные легким облаком духов, поднимавшимся от их одежды, они все приятнее развлекались, беседуя под шорох шелков, падавших к ногам разноцветным каскадом. Материя flamme была уже выбрана, но они продолжали выбирать. У барона даже румянец выступил на щеках.
— Мы чудесно проводим время, не правда ли? — воскликнул он. — И кто бы мог подумать? У портного! Но мы оба умеем испытывать никому не доступные ощущения. Для этого нужно обладать шестым чувством. А и у меня и у вас есть это шестое чувство.
Ирена утратила обычную чопорность и сдержанность, она много и быстро говорила, несколько раз громко засмеялась, движения ее стали неровными, то слишком порывистыми, то исполненными полусонной грации. Барон умолк и с минуту пристально ее разглядывал, потом, не сводя с нее восхищенного взгляда, сказал:
— Как вы сейчас изменились! Как прелестно и неожиданно вы изменились! Такие неожиданности интересуют и волнуют… У вас редкий дар поражать неожиданностью…
С разгоревшимися глазами он стал настойчиво выспрашивать, непроизвольна или искусственна была происшедшая в ней перемена, явилась ли она следствием настроения или кокетства?
— Вы, несомненно, продукт высокой культуры, поэтому трудно понять, что в вас природа и что искусство. А этот новый ваш облик так сложен и загадочен… Пожалуйста, пожалуйста, скажите — это природа или искусство?
Слушая вопросы барона, за которыми скрывалась очень нескромная мысль, Ирена смеялась и отводила глаза. А он с улыбкой, напоминающей сатира, склонялся к ней и просительным тоном допытывался:
— Est-ce nature? est-ce art?[131]
С внезапной решимостью она ответила:
— C'est nature.
Смелым взглядом она хотела изгладить впечатление, произведенное смелым ответом, но горячий румянец залил ее лицо, она застыдилась и закрыла глаза. Девический стыд барон считал крашеным горшком, однако, заметив, как снова изменилась Ирена, он взволновался. Глаза его метнули в пылающее лицо Ирены сноп магнетических лучей, он взял обе ее руки, скользившие среди шелестящих шелков, и привлек к себе ее хрупкий стан. Ирена резко рванулась, стараясь откинуться назад, но тщедушный барон был в эту минуту очень силен; сжимая, словно клещами, ее руки, он шептал у самого лица:
— Не противьтесь отозвавшемуся в вас крику жизни… Я деспот… и умею хотеть…
С этими словами он прильнул губами к ее губам. Но неожиданно и Ирена нашла в себе силы: через миг она уже была в нескольких шагах от него и, сразу побледнев, дрожа всем телом, вскричала:
— Oh! c'est trop nature![132]
Она стояла, высоко подняв голову, глаза ее метали молнии, которые, однако, вскоре потушила холодная ирония.
Пожимая плечами, Ирена с язвительной усмешкой сказала:
— Dieu! que c'etait vulgaire![133]
Затем, обеими руками подобрав платье, словно она боялась унести хоть пылинку из этой комнаты, Ирена вошла в магазин, а через минуту, к удивлению барона, уже спокойно, как всегда, разговаривала с портным, а потом, как всегда, коротко попрощавшись, направилась к выходу.
Теперь Ирена сидела одна на высоком пуфе в гостиной, где гасли переливы голубого муара, и на фоне окна, пронизанного белесыми сумерками, казалась статуей с хрупким торсом и чуть удлиненным профилем, застывшим в каменной неподвижности. «Крик жизни», имевший на словах прелесть новизны и дерзости, претворившись в действие, разбудил в ней девическую стыдливость и оскорбил ее гордость. Косматый зверь слишком высунулся из корзины гелиотропов и испускал слишком сильный запах пещеры и троглодита… «C'est vulgaire!» — крикнула она барону и действительно сразу поняла, что случившееся не было ни ново, ни оригинально, а старо, как мир, и заурядно, как улица. Модная лавка, толпа покупателей, поминутные звонки у двери, торгашеские разговоры, прохожие за окном… улица… Поцелуй на улице. Уличное приключение. По спине ее сверху донизу пробежала дрожь. В воображении промелькнули жалкие женские фигуры, бредущие в вечернем сумраке по обочинам улиц. Склонившееся лицо Ирены залил румянец; этот крашеный горшок, зовущийся женской стыдливостью, в виде унаследованного инстинкта и девичьей гордости напоминал о себе мучительно и неотвязно. Потом его заменило невыразимое отвращение.
Барон, обладавший единственной привлекательной чертой — тонкостью чувств, показал себя пошляком. Тот род любви, который, ей казалось, они питают друг к другу, когда она разглядела его вблизи, напомнил ей картины, изображающие козлоногих фавнов, преследующих в лесу нимф. На губах Ирены застыла ироническая, почти злая усмешка. Что это он говорил о «шестом чувстве»? Причем тут шестое чувство? Пустые слова! Барон глумится над крашеными горшками, а сам лепит их и расписывает устарелыми красками. Идиллия устарела, и пещера устарела, но лучше уж идиллия, если б она существовала. Но где она? Ирене ни разу не довелось ее встретить, зато она видела — ох, видела! — что происходит и во что превращаются и любовь и узы, называющиеся священными! Так что же? Что же будет с бароном… и с Америкой? Ее охватило такое презрение ко всему, такое неверие, такое пренебрежительное равнодушие ко всему и к себе самой, что свои размышления она закончила словами: «Все равно!» Сплетя руки, она крепко прижала их к груди и, опустив голову, твердила про себя: «Все, все, все равно!»